Публикуемый V.M поэтический текст Н. Рот–Левинской — еще один из голосов, вызванных к жизни работой траура — переживанием смерти М.А. Кузмина (1 марта 1936 года), и составивших, по слову С.И. Бернштейна из его соболезнующего письма Ю.И. Юркуну, «безмолвную перекличку между многими, кто прежде вместе строили русскую культуру, а теперь [зачеркнуто: рассеялись, разбрелись] распылились». Эти голоса (к упомянутому С.И. Бернштейну присоединяются здесь Л.Я. Гинзбург, С.Б. Рудаков, С.К. Островская), услышанные много лет спустя после ухода Кузмина и после конца жестокой эпохи, оказавшейся своего рода прижизненным склепом и для Кузмина, и для обладателей этих самых голосов, лишь сегодня выстраиваются в своем сейчас осязаемом нами множестве в некий хор, позволяющий ощутить реальность существования в СССР уже во второй половине 1930-х годов иной, подземной русской культуры, одним из символов которой были Кузмин и его поэзия. Особая ценность подготовленной Александрой Пахомовой публикации в том, что на этот раз дань памяти Кузмину выражена в поэтическом тексте, непосредственно откликающемся на его «Форель», и не только, как справедливо отмечает публикатор, умножающем ничтожно малую поэтическую рецепцию кузминского текста в современную ему эпоху, но и расширяющем наши представления об альтернативной литературной реальности времени Большого террора.
Глеб Морев
Откликов на последний сборник М. Кузмина «Форель разбивает лед» (Л., 1929) сохранилось считаное число. Сам автор писал о тишине, окутавшей его последнюю книгу, в Дневнике: «Думаю, что рецензий не будет. Хвалить не позволят, а ругать не захотят» (23 марта 1929). «Форель…» сыграет свою роль спустя много лет, когда привлечет новое поколение читателей 1960-х, которые откроют для себя Кузмина и его сложную позднюю поэтику.
Художественная рецепция «Форели…» и вовсе исчезающе мала. Анна Ахматова использует в «Поэме без героя» образ — и строфу — своего старшего современника; иных поэтических откликов не обнаружено. Тем удивительнее узнать о существовании целой поэмы, написанной в Москве 9 октября 1936 года (спустя более полугода после смерти Кузмина) и озаглавленной «Форель уходит под лед».
О ее авторке — Надежде Михайловне Рот-Левинской — известно немного; существующие сведения суммированы в заметке А. Л. Соболева, и к ним за последние годы не прибавилось новых фактов. Поэтесса Надежда Михайловна Рот (Левинской она стала по мужу — математику и статистику В. П. Левинскому) родилась в Ташкенте в 1900 году, в свои двадцать входила в несколько поэтических объединений города (что отражено в воспоминаниях П. Н. Лукницкого), а в середине или конце 1920-х перебралась в Москву вслед за мужем. В столице она вошла в богемные круги: посвящала свои стихи историку А. И. Неусыхину, пианисту К. Н. Игумнову, скульпторке Н. В. Крандиевской, математику и поэту Е. Е. Слуцкому. Именно Слуцкому мы должны быть признательны за сохранение поэтического наследия Рот-Левинской. В первые послевоенные недели он сформировал большой архив из собственных и чужих документов и передал его в Государственный литературный архив (ЦГЛА, ныне РГАЛИ).
В фонде Слуцкого в РГАЛИ (ф. 2133) отложились два машинописных сборника стихотворений Надежды Рот-Левинской. Они почти идентичны, не считая незначительных расхождений в составе (в одном присутствует вклейка с рукописным циклом «Неоконченные письма»), и представляют собой собрание многолетних опытов поэтессы. На форзаце одной из них есть запись рукой Слуцкого, которая поясняет прагматику изготовления и сохранения машинописи:
«Настоящее машинописное (первое) издание стихотворений Н. М. Рот-Левинской в числе 15 экземпляров сделано по рукописи, писанной моей рукой в 1936 – 1937 гг. под постоянным внимательным контролем автора по предоставленным мне черновым и частью беловым тетрадям. <…> Таким образом помянутая выше чистовая моей руки рукопись, составляющая в данный момент собственность автора, является единственной канонической беловой рукописью стихотворений автора по конец 1937 года» (РГАЛИ. Ф. 2133. Оп. 1. Ед. хр. 11).
Единственная рукопись осталась таковой: иных публикаций Рот-Левинской не обнаружено. Ее следы теряются в первые военные годы, когда она вместе с мужем уехала в эвакуацию, ее последующая судьба и обстоятельства смерти неизвестны.
Случай Рот-Левинской интересен своей герметичностью. Мы не знаем ни ее литературного окружения в Москве, ни ее контактов, кроме Слуцкого и нескольких людей, ни ее творческих симпатий и кружков, к которым она принадлежала в Москве. Неизвестны ее амбиции и стремления. Фактически все, чем мы располагаем, — это несколько десятков стихотворений, написанных в 1920–1930-х годах, по которым можно восстановить картину творческих ориентиров поэтессы. Из этих стихов мы узнаем, что Рот-Левинская была большой поклонницей Ахматовой и нередко писала свои стихи по канве старшей современницы, заимствуя ее сюжеты, названия и отдельные строчки для эпиграфов. Очевидно, что для Рот-Левинской была значима петербургская поэтическая традиция, так как она сочла возможным создать поэтический ответ Кузмину, причем в эпоху, когда индивидуальные голоса становились все тише и неразличимее.
В своем варианте «Форели» Рот-Левинская сохранила одну из главных черт цикла Кузмина — сюжетность. В ее поэме сорокапятилетний герой встречает таинственного мужчину тридцати трех лет, лицо которого смутно знакомо: «В год войны… / Таким горячим летом, / В старом склепе. / В замке над Дунаем». Здесь сохраняется «румынский след», который намечен Кузминым в строке «Разве дрогнут твои Карпаты?», и мистическая атмосфера. Молодой герой в поэме Рот-Левинской — вампир или оживший мертвец. Давняя встреча «в старом склепе» была обменом телами, и теперь гость возвращает взятое: старший герой превращается в ребенка, а младший — в «средних лет мужчину».
Идея прожитых кем-то другим лет составляет важный мотив поэмы: оба героя находятся в странных отношениях со временем, выпадая из него. Старший герой, историк «из бывших», «поэт, затерянный в чужой эпохе»; дунайскому гостю из склепа «триста тридцать три года». Этот мотив можно связать с репрезентацией самого Кузмина, который с самого начала своей поэтической карьеры воспринимался как гость из далекой эпохи. Максимилиан Волошин в одной из первых рецензий на «Александрийские песни» так писал о молодом авторе: «Когда видишь Кузмина в первый раз, то хочется спросить его: “Скажите откровенно, сколько вам лет?”, но не решаешься, боясь получить в ответ: “Две тысячи”». Выводя своего героя за пределы эпохи, Рот-Левинская символически переопределяет Кузмина в пространстве истории и литературы: время над ним не властно.
Однако получивший молодость герой тоскует — бессмертие тяготит его и он хочет вернуться к земной, обыденной жизни, составлявшей его радость. Здесь мы снова видим черты репутации самого Кузмина. Вещность, любовь и внимание к мелочам и быту стали характернейшей чертой его образа — образа певца «мелочей прелестных и воздушных». Утверждая значимость материального мира, Рот-Левинская намечает основной режим чтения цикла Кузмина: и «Форель…», и вся его поэзия значимы потому, что погружены в мир, в котором творится история человека и простых чувств. Именно это свойство поэзии Кузмина — удаленность от «нетленных сфер» — наиболее важно для Рот-Левинской
Вероятно, самый интересный вопрос, почему Рот-Левинская обращается именно к тексту Кузмина и сплетает образ автора, личные поэтические пристрастия и интимное высказывание о сути творчества? Здесь можно выдвинуть одно предположение. Сборник Кузмина был одним из последних поэтических высказываний не только самого автора, но и многих представителей его поколения — последнего, заставшего расцвет русского модернизма. Форель в названии поэмы Рот-Левинской неспроста «уходит под лед» — она уносит с собой те поэтические принципы и то понимание поэзии, которое было несовременно для конца 1930-х. Вероятно, ощущая свою собственную «безвременность», свое личное выпадение из эпохи и несовпадение с ней, Рот-Левинская присоединяет свой голос к высказыванию Кузмина, поддерживая его восприятие поэзии — личное, интимное, камерное.
Форель уходит под лед
Происшествие в двенадцати ударах
М. Кузьмину <sic!>
Посвящаю
9 октября 1936 г.
Удар I
Не далекий, не близкий, а так,
Просто ребус или загадка.
Для отгадки — один лишь знак:
Вот, на лбу эта темная складка.
Да еще — переменчивых глаз
Затаенное перемоганье.
(Так порой — непослушный алмаз
В слишком ярком прорвется сверканьи.
Режет будничных дней стекло.
Концентрирует свет, как лупа…)
А померкнет — и отлегло.
Скажешь — «Боже мой! Что за глупость!»
Человек, человек, как все,
И ничем других не знакомей.
«Вечерком зайдите ко мне.
Я по первым и третьим дома».
Удар II
И была охота звать чужого?
Точно помрачнение напало.
Впрочем, пусть приходит. Все готово.
Кекс. Шато-Икэм. И два бокала.
Девять пробило. Чего ж он медлит?
Или поздно спать привык ложиться?
Да и мне пересидеть — не вредно!
Все равно до четырех не спится.
Посмотреть вчерашнюю газету.
Нынче — первый — и не приносили.
Так. Бои… Сраженье под Толедо.
И мятежников опять побили.
Вышел «Тихий Дон»… том третий,
Тиражом… Да что-же это? Десять!
За окном сплетают тучи сети,
И сквозь них проглядывает месяц.
У меня проклятая привычка.
Ждать — так жду. И не найду занятья,
Друг — же мой (ну ясно, что в кавычках)
Верно, уж в морфеевых объятьях.
Ну его. Забыл, и слава Богу.
Надо быть в знакомствах осторожней,
Всяк из нас идет своей дорогой.
Отчего ж досадно и тревожно?
Хоть бы вспомнить… Где-то, где-то, где-то…
И когда-то… Ах! Припоминаю…
В год войны… Таким горячим летом,
В старом склепе. В замке над Дунаем.
И ошибка! То портрет владельца,
Основателя… И никакого сходства,
Низкий лоб и обезьянье тельце
В судоргах предсмертного уродства.
Этот строен и высок и силен,
Лоб открытый… Только… Эта складка.
Вздор, конечно! Нервы зашалили!
К психиатру мне сходить бы надо…
Месяц-два пожить бы без работы,
Без людей, на юге… Что такое?
Три звонка! Ко мне. Так поздно кто-то?
Нет, не сплю! Сейчас, сейчас открою!
Удар III
Здороваясь, пожал мне руку крепко
И медленно. Садясь, поправил складки
Свеже отглаженных и безупречных брюк.
Заботливо-небрежным жестом
Откинул прядь, упавшую на лоб,
И посмотрел в глаза мне
С цинично-вопрошающей улыбкой.
По-моему, так к женщине приходят
Мало знакомой и много обещающей.
Быть может, он… Какое подозренье!
Мне стало стыдно самого себя…
И я поспешно разговор завел,
Схватив банальную спасительную тему
Международных дел и положений.
Он слушал молча, тихо усмехаясь,
И на лице его чуть видно возникал
Какой-то свет, прозрачный и опасный,
Как будто зарево далекого пожара
Оно прияло в смутном отраженьи.
И вдруг прервал меня, сказав: «Довольно!
Меня к себе вы звали не за тем!
Вы знаете: Форель пробила лед».
И стало сразу и легко и просто.
Удар IV
Кто я? Доселе я не знал!
Философ ci devant, историк,
Затерянный в чужой эпохе
Иносказующий поэт.
И вот — несет девятый вал
Непререкаемое море
Недовершенных кем-то лет.
«Вам сколько лет?» — Мне… сорок пять.
А вам? «Я — старше»… — Не шутите.
«Серьезно, — триста тридцать три…».
И блеск раскованной зари,
Сверканье возмущенной чаши, —
Над льдом низверженных проклятий
Алмаз взрезает чрево лет.
Как ослепляет этот свет!
Удар V
Луна, потерянная в тучах,
Упала в узкие бокалы.
«Не кажется ли вам, что учит
Нас жизнь распознавать кристаллы?..
Лелеять грани, находить
Дороги для пересеканий
Лишь там, где световая нить,
А не зловонье вялых тканей?
Черта алмазного ребра
Касается стекла запрета —
И вы растерянное «где-то»
Руками можете собрать.
Для переплавленных в горниле
Нерезонирующий звук —
Века гниения в могиле.
Бессмертье — дело наших рук.
Я знаю, вам знаком портрет
Бессилья моего исхода.
Я пережил за триста лет
Кристаллизацию свободы.
За тридцать лет взростил себе
Людьми приемлемое тело.
А три — искал себя — в тебе, …
Коль это «ты» не слишком смело?
Молчи! Я режу твой покров
В зеркальном мире отражений.
Освобождаю от оков
Двадцать — двух летних наслоений.
Молчи! Форель разбила лед!
Ты — тот, кем был в зловонном склепе,
Где разложившийся урод
Над юностью твоею цепи
Уничтожения сковал.
С тех пор ты не жил, только ждал.
Вот — встреча. Отдаю назад
Похищенный когда-то клад».
Удар VI
Утром двое из ворот выходят.
С ними третий — милиционер.
Протоколов листики подводят
Преступленья редкостный пример.
Гражданин в квартире коммунальной
Незапятнанно прожил пятнадцать лет.
Был корректный, трезвый и лойяльный,
Педагог, писатель и доцент.
Познакомился он как-то с иностранцем
(Эх, не знал, бедняк, свою судьбу!)
С иностранцем, обучавшим танцам,
Ну — фокстротам, в клубе Це-Кубу.
Пригласил к себе на чашку чая,
Тот пришел как будто бы один.
Поутру соседка прибегает:
Говорит — украден гражданин.
Обыскали честно, чин по чину,
С комендантом в комнату вошли:
Там юнец и средних лет мужчина,
— Ни хозяина, ни трупа не нашли.
На юнце — хозяйская пижама,
Он хозяйский паспорт дал за свой.
Иностранец вел его как даму,
Под локоть поддерживал рукой.
Дело ясно — ловкая малина,
Облягавить — Муру будет честь.
Ведь мальчишка заявил невинно,
Что пропавший — это он и есть.
Удар VII
В кристалл врезается кристалл,
Пересекая грань,
И возникает мадригал
Эротики страданья.
Один и два и нет конца
Дроблениям луча.
У жертвы тоже два лица,
Как и у палача.
Но там, где луч сплетает сеть,
Где точка, где устой,
Там невозможно даже сметь
Отыскивать покой.
Там, вечно режущий, дробит
На мириады мук
Стекло, песок, алмаз, гранит
Одним пожатьем рук.
Удар VIII
Земли, камни, море, горы,
Трепет гаснущих светил.
Отрицание позора
Над заклятием могил.
Жесткий ритм скрипящих петель
Распахнувшихся дверей,
Межпланетных вихрей ветер
В напряженьи звездных рей.
Горний холод остыванья,
Непосильный жар горнил,
Расплавляющих желанья
В млечных рек плывучий ил.
Безысходные желанья
Опрокинутых планет —
Нет, в границах мирозданья
Невозможен этот свет.
Удар IX
Остался последний осколок
Того, что звалось душой.
Как час расплавленья долог
Тому, кто не весь ушел.
Осталось немного — атом,
Но в нем живая вода,
Не зараженная ядом
Твоих слепых «навсегда».
И как этот яд ни сладок,
И как кристалл ни дроби,
В нем — реквием всех загадок,
— Живое ядро земли.
Удар Х
В сверкании нетленных сфер
Две точки слитые в одно.
Одна светла, как Люцифер,
В другой — земной воды зерно.
«Ты счастлив ли, за бредом лет
В моем чертоге зрящий свет?»
И капля отвечала: «Нет!»
Удар XI
Снятся осины холодного края,
Серые тучи, дождь и поля.
Если бы мог я, хотя б умирая,
Тлений твоих причаститься, Земля.
Сердце, как почка замерзшая розы,
Все еще чает дыханья весны.
И кристаллические наркозы
Не заглушат о родине сны.
Теплые ливни, зеленые ветки,
Осень и лето, весна и зима —
Теплое сердце в пленительной клетке,
Нищенской доли пустая сума —
— Лучше, чем горних созвездий сплетенья,
Краше, чем гордость немой пустоты.
Сердце лишь там, где могильные сети
Нам охраняют гнилые кресты.
Удар XII
Удар последний. И опять форель
Пробила лед. Канатчикова дача.
И за окном в уборе снежном — ель,
В груди, как птица, сердце сладко плачет.
Земля, зима, деревья и метель!
Какое счастье может быть полней,
Какая лучше может быть удача?
Найти опять пороги скудных дней,
Вкусить от крох насущнейшего хлеба,
За облаками видеть просто небо
И, стукнувшись о стенку головой,
Вскричать: «Ты жив, Господь, Спаситель мой!»
Публикация, подготовка текста и предисловие Александры Пахомовой