Осенью 1998-го года я ушел из журнала и по весне, распродав имущество — всё, вокруг чего крутилась моя тогдашняя жизнь — компьютер «Пентиум», кухонный комбайн «Кенвуд» и музыкальный центр «Саньё» — купил билет на поезд Москва — Прага. В один конец.
Мне было 32, за спиной были дипломатический институт, шоу-бизнес, первый русский глянец, слава, почёт и покорённая столица.
Я покидал Россию с чувством исполненного предназначения, и оно приятно щекотало мое всё ещё молодое эго.
Одиннадцатью годами раннее я сошёл с поезда Таганрог–Москва с авоськой, в которой лежали пара примятых яиц и шмат вареной колбасы, завернутые в газету «Приазовская степь», печатный орган района, из которого я родом.
Очарованный пряным московским воздухом и развернувшейся перспективой площади Курского вокзала, еще не обезображенной нынешним торговым моллом, я дал себе слово задержаться в этом городе на подольше. Мне было 21.
И вот дело сделано. Я стою на перроне Белорусского вокзала с толстопузым «Хартманном» и новеньким «Эриксоном» и кричу в его оттопыренную крышку:
— Алё, Оксана, алё! Слышно? Нет? Я выезжаю. Что? Выезжаю, говорю. Вы-е-зжа-ю. Что? Подожди, перейду в другое место. Тут плохо ловит! Да что ж такое?! Алё! Плохо ловит, говорю.
Пару месяцев я приходил в себя в доме приятельницы Оксаны в Карловых Варах: гонял на велике, ловил бабочек, лопал кнедлики, пил водичку на Колоннадах, дремал под струнный квартет на набережной Теплы. Словом, ничего не делал и ни о чем не думал. Только что закончились девяностые и мне надо было отдышаться.
Девяностые кончились одним днем — 17 августа 1998 года, когда молодой розовощекий премьер Кириенко преподнес своему могучему народу «киндер-сюрприз» — объявил дефолт по гособлигациям. Проще говоря, объявил о банкротстве государства. То есть, 16-го августа еще были девяностые, а 17-го их уже не было. В одно утро мы все проснулись в другом времени и, в общем-то, в другой стране.
Это, конечно, моё личное измерение девяностых, но так и бывает с историческими эпохами — у каждого на них своё исчисление, и оно почти никогда не совпадает с календарным.
По мне девяностые начались с того, что в стране разрешили делать бизнес, или, как тогда говорили, заниматься частной предпринимательской деятельностью, а именно 26 мая 1988 года, в день, когда Горбачёв подписал Закон о кооперации.
Первые бизнесмены так и назывались — кооператорами, а первыми кооперативами были рестораны.
Попасть в кооперативный ресторан было мечтой молодого крутана, каким я себя небезосновательно считал. Кормили там вкусно, дорого и блатных — членов партии, иностранных туристов и заслуженных артистов. Человек без имени мог поесть только по предварительной записи. Но я учился в самом престижном институте и, пользуясь статусом, активно осваивал город — стоило сказать, что я мгимошник, как тут же открывалась любая дверь.
Одной из таких точек силы было кооперативное кафе Стаса Намина «Виктория» в Парке Горького. Там собиралась московская артистическая богема. В основном, музыканты. Когда в Россию привозили Джона Бон Джови или Шварценеггера, их тоже тащили в «Викторию». На кухне «Виктории» жарил котлеты будущий московский ресторатор Аркадий Новиков. Я дружил с Жанной Агузаровой, и мы туда захаживали на долму. Так через долму я пролез в шоу-бизнес.
Нарисовавшись однажды на пороге квартиры Ирины Понаровской, я предложил ей гастроль в Таганроге — городе, где у меня было всё схвачено. Понаровская в тот год спела «Рябиновые бусы» и была популярной.
В Таганрог мы приехали втроем — я, певица и фонограмма. Город заходился в ажитации и суматошливо хлопал дверьми. То были времена, когда артистов в стране было мало и куда бы те не приезжали, их везде встречали по-царски.
Нас провезли в открытой карете по Ленинской, главной улице города, которую по этому случаю перекрыли, открыли подсобку ювелирного магазина «Самоцветы», где Ирина приобрела бриллиантовое колье по отпускной цене, закрыли на спецобслуживание главный ресторан города «Театральный» при театре Чехова, где мы отобедали азовской белугой и донскими раками, а вечером неизбалованным большими гастролерами горожанам распахнул двери Таганрогский Дворец Комбайностроителей, в котором мы дали два концерта.
Дворец дважды трещал от аншлага и ревел от счастья — в 17:00 и 19:00. За день я, как директор программы, официально по Закону о кооперации заработал одну тысячу рублей. То есть полугодовой оклад среднего советского человека. А несредних тогда и не было — ни богатых, ни нищих. Так что, скажем так, в тот памятный вечер я получил на руки 180 суточных зарплат человека простого, обычного, трафаретного, под которым вдруг треснула почва, но он еще об этом не догадывался.
Мне понравился новый Закон, мне нравилась Ирина. Ирину устраивал я. Мы вместе стали утюжить страну вдоль и поперек.
Схема была простой. В любом самом затрапезном городе — стоило ткнуть наугад в карту — простаивал без дела какой-нибудь дворец спорта.
Я звонил директору, договаривался о концерте, выезжал за пару недель до, чтобы расклеить афиши, потом мы с Ириной торжественно въезжали в город, давали два концерта — в 17 и 19, я снимал кассу, отстегивал директору за аренду и ещё чуть-чуть за содействие, укладывал пачки денег в чемодан, и мы переезжали к другому дворцу. После недельного тура я привозил в Москву два чемодана денег. И это не оборот речи. Это были два твердых пластиковых «дипломата», набитых наличностью.
Из аэропорта мы ехали на улицу Новаторов в квартиру Ирины. Там я вываливал содержимое чемоданов на стол, забирал свои десять процентов, мы били по рукам и разбегались до следующего чёса. За неделю я мог заработать на трехкомнатную кооперативную квартиру где-нибудь в районе Юго-Западной, а Понаровская на три «трешки» на Кутузовском.
Я был студентом МГИМО, ездил на «Хонде Прелюдии», одевался у Зайцева, отоваривался в «Березке», пил «Бейлис» в «Айриш Баре» на Калининском. Мне было 22. Я жил очень, очень хорошо.
Через год запахло жареным. В стране кончились деньги.
В каком-то интервью экономист Гайдар сказал, что концом Советского Союза следует считать не 91-й год с его путчем и пущей, а 85-й, когда саудовский нефтяной министр Ямани отпустил добычу нефти в бассейне Аль-Гавар и обвалил мировую цену на нее в шесть раз. Союз попыхтел на запасах еще пару лет и приостановился.
Валюта кончилась, покупать еду за границей стало не за что, а своей еды не было — обезлюдевшие заводы стояли истуканами, спивающиеся колхозы лежали пластом. Когда я покидал родную деревню, отбывая в сторону Москвы, меня провожал ржавый побитый трактор, брошенный посреди голой пашни, по которой вперевалочку бродили вороны в поисках прошлогодних зернышек озимы.
К 89-му году в магазинах кончились продукты. Ввели талоны на всё съедобное — на колбасу, сахар, соль, чай, масло, водку, муку.
Я помню, как в Москве одним днем кончился хлеб, и мы, мажоры-мгимошники, отобедав в ресторане «Баку» на Тверской, присоединились к митингу народного возмущения.
Упершись в Манежную, шествие замешкалось, соображая в какую сторону двигаться дальше — направо штурмовать Кутафью или налево брать Госплан.
— К Могиле Неизвестного Салата, товарищи! – выкрикнул из толпы острослов, но его тут же зашикали голодные демонстранты.
По телевизору в популярной юмористической программе «Оба-на» показали похороны еды — по Тверской шла шутейная траурная процессия и несла гроб с харчами.
Но дела в стране были нешутейными. Население в 280 миллионов голов накрывал голод.
Сложно сейчас представить голодную Москву, но я видел её своими глазами: пустые полки в магазинах, темные улицы с раскуроченными фонарями, дороги как после бомбежки, интеллигентные старушки с протянутыми руками, дикие мальчики на теплотрассах, отморозки в кожаных куртках, заледеневшие помои в подворотнях. И очереди. Везде очереди. Казалось, в них стояли из принципа. Покупать все равно было нечего и не за что.
Страна, разгоняясь, лихо летела в тартарары, и никто не понимал что с этим делать.
Утром 19 августа 1991 года меня разбудил стук кулаком в дверь моей комнаты в общаге на Новочеремушкинской. Стучали так сильно, что я сдрейфил. Было семь утра.
— Кто там? — просипел я спросонья, выпрыгнул из кровати и спрятался за шкаф.
С таким стуком ко мне уже однажды приходили. После аферы с румынкой Пауницей Ионеску, которую я прокатил по сочинскому взморью, выдавая её за американскую джазовую звезду Стеллу, черноморские коллеги-кооператоры приезжали в Москву меня бить.
— Это Альбина! Открывай давай! — проголосила из коридора комендантша общежития, с которой я дружил из бытовых соображений.
Я распахнул дверь. Передо мной стояла красная, как помидор, женщина. Было видно, что она знает что-то такое, чего не знал я.
— Чего спишь, дурак? Танки в городе. Война! — проревела комендантша и пошла по коридору стучать дальше.
— Какая на хуй война? — возмутился я и высунулся из двери. — У меня самолет на Америку.
— Телевизор включи. Самолет у него на Америку, — фыркнула Альбина и забарабанила в дверь соседа Коли.
Я включил телевизор. По первой программе шел балет. Я переключил на вторую программу. Там тоже шел балет. Других программ в тогдашнем телевизоре не было.
— Чо за хуйня? — спросил я у телевизора и пошел к соседу Коле.
— Колян, чо за хуйня? — спросил я соседа Колю, который стоял в проеме двери с дорожной сумкой за спиной. Я стоял в коридоре в легких летних кальсонах.
— Государственный переворот, чо-за-хуйня. Горбачева арестовали, Ельцин к Белому дому зовет. Идешь? — спросил боевито настроенный Коля.
— У меня самолет на Америку. Куда я пойду? — заморгал я и показал на летние кальсоны.
— Дело твое, – ответил серьезный Коля, и, обогнув меня, как обходят какашку, чтобы не замараться, решительным шагом пошел на войну.
— Коль, ты чего? — бросил я вслед другу, но друг даже не обернулся.
У меня и правда был билет на Нью-Йорк. Годом раньше туда эмигрировала подруга детства, и я летел её навестить.
Танки и бэтээры стояли на обочинах вдоль всей дороги в Шереметьево. На их башнях, свесив ноги, сидели танкисты и лузгали семечки. Казалось, что снимается кино, танкисты — массовка, а танки приволокли с «Мосфильма».
— Если и правда война, то не вернусь. Оно мне надо? — кумекал я, припав к окошку таксомотора.
В очереди на паспортном контроле отбывающие нервничали и подталкивали друг друга в спины, переживая, что перед ними закроют границу.
— Убегаете? — спросил меня уже в воздухе сосед по креслу, мужчина с палкой беспошлинного сервелата из «дьюти-фри».
— Убегаю. Оно мне надо, — ответил я.
— Алла вон тоже убегает, — мужчина показал палкой в щель между шторками бизнес-класса.
— Чо за Алла? — не понял я.
— Пугачева Алла, — пояснил мужчина безразличным тоном, как будто пролетал на самолетах с Пугачевой Аллой всю жизнь.
Я пригляделся и увидел в щели голову со знакомым начесом.
— Ну и дела, — присвистнул я, вспорол блок беспошлинного американского «Мальборо» и пошел в хвост курить.
Все американские телеканалы крутили по кругу одно и тоже — Ельцин на танке с бумажкой, баррикады, сто тысяч на Манежной, триста тысяч на Дворцовой, танки на Садовом, люди под танками, Ельцин на танке с бумажкой…
На Брайтон-бич установили телефонные аппараты для бесплатных звонков в Россию родным и близким. Я пошел на концерт.
Пугачева пела в актовом зале какого-то учебного колледжа в районе Радио Сити Мюзик-холла на Манхэттене. На входных дверях висел плакат, на котором так было и написано: «Поет Алла Пугачева».
С шести вечера к колледжу стали стягиваться эмигранты. Улица засияла золотым светом. Женщины светили дутыми кольцами, мужчины — зубными коронками. Эмигранты собирались в кучки и обсуждали последние новости.
— А я говорила, что Меченого уберут! — залаяла тетка в мохеровой кофте и с начесом, как у Пугачевой, – Говорила?
Тетка резко повернулась к такой же мохнатой женщине за ее спиной, и та поддакнула.
— До Горбачева всё у нас было. И квартиру дали, и машину дали, и путевку в санаторий дали. Всё нам дали!
На каждом «дали» тетка решительно полосовала воздух указательным пальцем, обращавшимся в прошлые дали.
— А не надо было водку запрещать, вот чего! — робко пискнул синелицый мужчина в свитере Boys и прижался к женщине с базедовыми глазами и кошелкой Trussardi. — А то туда-сюда нас-там там-сям нам-вам! И чего? Да ничего!
Синий мужчина владел риторикой.
— Спился бы ты там к ебеной фене, — прошипела женщина, уперев вытаращенные глаза в Тамсяма и пристукнула кошелкой по его ноге.
— Ох, пропала Россия, ох, — запыхтела другая женщина, у которой тоже было всё, как у Пугачевой — от щелки в верхней челюсти до кожаных ботфортиков на каблучках. Сложив руки на животе, она вертела большими пальчиками вокруг друг дружки, как пропеллерами.
Я на мгновенье почувствовал себя в воронке времени.
Двадцатый год. Константинополь. Еще один пароход из Одессы. Клуб «Черная Роза». Плакат на входе: «Поёт Александр Вертинский». Дамы в шляпках, мужчины в мундирах, блестят кружочками пенсне.
— Говорю вам, недолго осталось Лысому. Англичане церемониться не будут.
— А вы спите и видите Милюкова, да? Все кадеты — предатели!
— А вы сами не родзянковец ли часом? Это октябристы — предатели!
— Эх, пропала Россия, эх!
Пугачева начала с песни, которую я потом никогда не слышал. В ней были такие слова:
О, как им хочется вернуть былые дни,
Когда святая правда задыхалась во лжи,
Скажите им, и я скажу — пусть не надеются зря,
Пусть кто-то упадет, другие станут в ряд.
— Кто станет-то, Алла? — в сердцах выкрикнул взволнованный эмигрант из зала.
Не дала ответ Алла. Промолчала.
К концу 1991 года страна, в которой я родился, окончательно исчезла с лица Земли. На ее месте, известном ранее, как «одна шестая суши», лежало прохудившееся и разорванное лоскутное одеяло. В некоторых местах оно горело, в некоторых — чадило.
Но под одеялом пряталось великое множество беспризорных сокровищ — самотлорская нефть, уренгойский газ, печорский уголь, норильский никель, колымское золото, якутские алмазы, много лесов, полей, рек, и целая Курская магнитная аномалия. Всё это лежало, стояло, росло, проистекало, текло, разливалось, булькало, переливалось и ждало новых хозяев. Хозяева не заставили себя долго ждать. Они появились как бы из ниоткуда, но это не так.
Пионеры бизнеса, частные предприниматели — вчерашние лаборанты экспериментальных НИИ, инженеры-технологи промышленных производств, варщики джинсов, торговцы медными браслетами, сбытчики поддельного коньяка Camus, держатели приватизационных ваучеров, распространители фальшивых авизовок, фарцовщики, валютчики, утюги, кидалы, ломалы и прочие обладатели живого и изворотливого ума — поднаторев на первых кооперативных опытах, уже сидели, подобно капским грифам, на ветках и не сводили глаз с истощенного и испускающего дух бизона. Чудище еще дышало, но грифы уже спрыгивали вниз, клевали тушу и бранились из-за лучших кусочков.
Это были «новые русские». За их плечами не стояло ни кембриджских университетов, ни креймановских гимназий, ни ревельских гувернёров, ни высоких авторитетов, ни старинных привычек, ни страха божьего в глазах. Все они были кухаркиными детьми, случайно попавшими в кладовую. Наесться до отвала было их единственной задачей.
Вскоре все деньги и материальные ценности «одной шестой суши» стали крутиться вокруг этого изумительного отребья.
Страну покрыла паучья сеть гангстерских картелей. Они комбинировали, прессовали, крышевали, отмывали, отжимали, убивали, тили-тили, трали-вали, а также отстреливали друг друга. Выжившие отправлялись наверх. Брать власть.
Президент молодой суверенной страны бухал и веселил население. Ежевечерних новостей ждали, как очередную серию юмористического ситкома. Позавчера Ельцин сыграл на ложках в Бишкеке, вчера продирижировал оркестром полиции Берлина, сегодня утром сбросил своего пресс-секретаря в Волгу, а на завтра собрался порыбачить с японским премьер-министром Рютаро Хасимото.
— Не стесняйтесь, так сказать, свой интеллект пополнить японским интеллектом, — призывал царь Борис, приобнимая беспалой ладошкой японского премьера и буравя озорным глазом притихшую свиту, – Я вот, понимаешь, сколько контактируюсь с Рю, так и то чувствую, что становлюсь умнее.
Я обожал смотреть государственные новости и обожал своего Президента. Он был озорным, непредсказуемым, веселым, а главное — у него получалось быть смешным. Ведь веселый человек не всегда смешной. Часто бывает, что веселого человека хочется ударить или доставить какую-нибудь другую боль — таким несмешным он бывает, но если уж человек — веселый и смешной, то ему многое прощается.
Ельцин был ухарем и бузилой. Широкой русской душой. Плоть от плоти своего шебутного и беспокойного народа. Все его за это любили и принимали любые выходки на ура.
Я до сих пор думаю, что во главе России и должен стоять вот такой вот славный битюг — кулак с голову, косая сажень в плечах, бес в ребре, по чёрту в глазах и душа… душа с бескрайнее русское поле, а мы в нем — тонкие нежные колоски. Хозяин, как говорят про таких в южных сёлах. Строгий, справедливый, работящий, непьющий.
Но Ельцин пил, и это было его слабое место. Прореха, пробоина, свищ. На него, как мухи на рану, слетались аферисты самого высокого полета.
Ельцин пил, болел, и делами в кремлевских палатах стала заправлять его старшая дочка Таня. Она окружила отца заботой и решала, кого допускать к папе, а кому не хрен возле папы делать.
Я наблюдал Таню однажды близко. Мы сидели за соседними столиками в вип-зоне теннисного турнира «Кубок Кремля» в несуществующем ныне спорткомплексе «Олимпийский».
Места за столиками строго расписывались среди партийной, деловой и творческой элиты. Один стул полагался мне, как главному редактору популярного тогда журнала.
Таня сидела в компании с Ястржембским, скребла из кокотницы жульен, обаятельно пришепётывала, кротко улыбалась и, как бы извиняясь, промокала губы салфеткой. Со стороны казалось, что ей неловко за то, что она ест на людях. Она была очень скромной, очень милой и какой-то по-сестрицки родной.
Но у Тани был свой изъян. В отличие от прожившего при партийном коммунизме отца, она знала что такое деньги и очень их любила.
К середине девяностых вокруг Тани сформировался олигархат — с десяток сверхталантливых жуликов, взявших Президента в заложники. Подталкивая и поддерживая нездорового и неустойчивого Ельцина, жулики за его спиной дербанили те самые пододеяльные сокровища, и ничего им за это не было.
И вот на этом фоне Великой Анархии и Большого Передела расцветала та самая Свобода, о которой сейчас со сладкой и тягучей, как мёд, ностальгией вспоминают действующие лица и свидетели той эпохи. Да, мы были свободными. Да, мы делали, что хотели. Но не потому, что нам это разрешили, а потому что никому до нас не было никакого дела. Люди снизу были заняты выживанием, люди сверху — грабежом и наживой.
Журнал «ОМ» пришелся на пик этой Свободы.
К 95-му году все неформалы формализировались, маргиналы институционализировались. Из подвалов, чердаков и коммунальных кухонь повылезало такое количество сумасшедших, что город превратился в сплошной неутихающий «burning man». Это были «новые дикие» — так они называли себя в оппозицию к «новым русским» — и их миссией было утвердить новую культуру основательно, без мордобоя, посредством легкого эстетического шока.
Первые собрания «новых диких» проходили за границей. Самым представительным была латвийская Ассамблея неукрощенной моды.
В 92-м году я работал редактором культурного отдела в газете «Аргументы и факты» и убедил шефа Старкова откомандировать меня в Ригу. Неукрощенная мода, как базовый элемент новой культуры, конечно, входила в сферу моих журналистских интересов, и я отправился в Прибалтику.
В лесу вокруг концертного зала «Дзинтари», где проходил парад-алле, порхали разноцветные фрики. Они хлопали крылышками, корчили рожицы, звонко жужжали и выглядели, как большая и дружная колония экзотических стрекоз. Дивные перламутровые созданья носились среди кустиков балтийской жимолости, шумно обнимались, валялись на лужайках, хихикали, ребячились друг с дружкой и налегали на халявный редбул с водкой. Я попал в параллельный мир. Я был очарован.
Гвоздем парада-алле был объявлен перфоманс сочинского художника А. Бартенева под названием «Ботанический балет».
Когда гигантские фантасмагорические халабуды из папье-маше поплыли по сцене и закружились в вальсе, я открыл корреспондентский блокнотик и записал впечатление: «Бартенев это что-то с чем-то». Точка. Вот такое наблюдение.
Поезд Рига — Москва дымился тяжелыми алкогольными парами. Эльфы, назгулы и пиксики возвращались на большую землю и допивали сувенирный рижский бальзам. Я зашел в купе к Артемию Троицкому, с которым познакомился там же на Ассамблее. Уважаемый критик сидел на полке, скрутившись в узелок.
— Ты чего такой зеленый, Артемий? — поинтересовался я.
— Па-палёная водка п-попалась, — ответил Артемий, выпрямляясь. — П-подлость какая-то.
— Ну ладно, извини. Я так, мимо проходил.
— П-подожди, я сейчас, — пропыхтел Артемий и, согнувшись удочкой, поскакал в сторону сортира.
Когда он вернулся, по цвету лица было видно, что критику полегчало.
— Чего я хотел сказать-то… — соображал Артемий, вытираясь полотенцем. — А… Есть такой б-бизнесмен Б-боря Зосимов. Не знаешь? Ну, не важно. Неплохой п-парень. Он там собрался журнальчик делать. Хочешь, с ним п-поговори. Я дам тебе сейчас его телефон.
В марте 93-го года мы с Борей выпустили первый российский глянец — журнал с претенциозным названием IMPERIAL.
Помню, как главный художник Ликин настаивал на обязательном написании логотипа латынью и капслоком.
— Кириллица уродлива! Ужасна! — шипел художник, только что переехавший в кресло арт-директора из засиженной мухами мастерской в подвале булгаковского дома, — Кириллица вульгарна! Латиница гораздо, гораздо элегантней!
Главная газета тех дней «Коммерсантъ» встретила наше издание хвалебной заметкой:
«Вчера в Финляндии вышел первый номер журнала IMPERIAL — русского варианта известного журнала Forbes, в котором рекламируется стиль жизни людей, чей материальный достаток и культурный уровень позволяют причислять их к “цвету нации”. По словам главного редактора журнала Игоря Григорьева, бывшего менеджера Ирины Понаровской, IMPERIAL — это журнал для “новых русских”, призванный “популизировать вполне определенный стиль жизни”. Из первого номера журнала читатели узнают, как должен выглядеть деловой человек, во что лучше одеваться богатым бизнесменам и как им держаться на деловых встречах. Консультанты журнала расскажут российским бизнесменам и о том, как открыть личный счет в швейцарском банке, сколько надо иметь денег для American Golden Express, где находятся мировые налоговые оазисы и как открыть офис в Рокфеллер-центре. Журнал будет хорошо иллюстрирован: в банк фотомоделей собраны лучшие, по мнению Григорьева, модели России, среди которых — Лариса Зудина (прима Вячеслава Зайцева) и Елена Лукьянова (прима Валентина Юдашкина). Редакцией журнала уже подписаны контракты с гостиницей “Балчуг-Кемпински”, казино “Москва” и Московским коммерческим клубом, где IMPERIAL будет распространяться по цене $2 или за рубли по текущему курсу».
С этого момента «цвет нации» был обозначен, а глянец и $ вместе с чуть менее уважаемой валютой — рублем по текущему курсу — зашагали нога в ногу. В том же году вышел журнал «Домовой», еще через год — русский Cosmopolitan. В России началась новая эра — Глянца и Гламура, вакхический культ шика и блеска, которому и по сей день не видно конца.
А что до неукрощенной моды, то она оставалась таковой до своей последней Ассамблеи, которая прошла в 99-м году в одном из главных храмов новорожденного культа — московском клубе «Титаник».
Рига, Юрмала, Дзинтари и вся эта «киндза-дза» остались за бортом новодельного корабля. Укрощенные «новые дикие» уже разместились на его палубах и в обнимку с «новыми русскими» поплыли по сиреневой лазури в бриллиантовую марь.
К середине девяностых новая молодая культура Российской Федерации цвела и пахла. Свежие силы, рекрутированные самим Временем, составляли её боевой авангард. Похожую оттепель Россия переживала в шестидесятых, но если шестидесятые сочинялись поэтами, то девяностые писались художниками.
Из сквота дома 12 по Петровскому бульвару вышла банда Петлюры с посаженной королевой Пани Броней, выжившей из ума реактивной старушкой, любившей танцевать на подиуме в дырявых трусах. Из петербургского колодца по Пушкинской, 10 выбрались «новые академики» под духовным руководством главного аятоллы города Тимура Петровича Новикова. Из коммуналки на Фонтанке, 145, которую братья-промоутеры Хаас приспособили под дискотеку «Танцпол», стремительно вырвался рейв, но в культурной и, как следствие, бедной северной столице ему негде было развернуться во всю свою гнедую рейверскую мощь.
К делу подключилась московская «золотая молодежь» с деньгами и связями — сын кинорежиссера, снявшего «Хронику пикирующего бомбардировщика», Бирман и сын военного прокурора Салмаксов. Главный очаг рейволюции разгорелся в павильоне ВДНХ «Космос», где посреди достижений советского народного хозяйства состоялась знаменитая «Гагарин-пати» с присутствием трех тысяч инопланетных гостей и двух обычных космонавтов — Леонова и Гречко.
Москва пустилась в пляс.
Как пырховки после дождя, один за другим вылуплялись ночные клубы. Манхэттен Экспресс, Пилот, Арлекино, Аэроданс, Пентхаус, Эрмитаж, Дебаркадер, Титаник, Микс, Джамп, Луч, Птюч. В их тесных сортирах деклассированная артистическая богема близко знакомилась с новым классом — деловыми во всех отношениях людьми. Согбенно склонясь над крышками туалетных бачков с купюрками в носах, вчерашние антагонисты обсуждали ослепительные перспективы дальнейшей жизни. Художественная партия желала жить сытно, деловая — весело. Им так не хватало друг друга. Пределы кабинок расширялись до самых светлых горизонтов и упирались в самые высокие небеса, утыканные алмазами.
Горели огни. Ревели турбины. Играла музыка. «Титаник» плыл.
На палубах заключались сделки.
Мимозного вида модельеры расхаживали под ручку с могучими повелителями продовольственных рынков. Проворные отпрыски советских кинопатриархов сходились у бильярдных столов в дружеских матчах с солнцевскими, тамбовскими, ореховскими и измайлово-гольяновскими. Хмурые композиторы-интроверты, уединившись в каютах без окон, сочиняли на переносных «хаммонах» песни для жизнерадостных жён серьезных лесорубов. Худосочные выпускники МАРХИ укрощали светотени и отпускали перспективы на чертежах домов для скромных брокеров валютных бирж. Взбудораженные художники-конформисты тут же раскладывали мольберты и писали картины в цвет обоев. Несговорчивые художники-нонконформисты — непонятно, как они вообще сюда попали — стояли в сторонке с серыми подвальными лицами и молча завидовали коллегам.
По наливным настилам палуб под пристальным и грозным оком раненного во время Отечественной войны народа Абхазии товарища Лейбы вышагивали длинноногие цапли-модели и высматривали в водах лягушек пожирнее.
Две реки — Гламура и Декаданса — сходились в один поток. Поначалу они текли бок о бок, наподобие великой амазонской «свадьбы рек», не смешиваясь по причине разных температур и плотностей, но течение напирало и взбивало воды в игристый свадебный коктейль.
Растворителем предрассудков и цементом новых союзов выступали очень много алкоголя и прибывшие в страну наркотики — экстази для клубной молодежи и кокаин для более серьезных господ. Поговаривали, что колумбийский картель «Кали» поставлял к верфям петербургской Ломоносовской таможни в качестве продовольственной помощи по десять тысяч тонн банок «тушенки» еженедельно и даже захотел приобрести для курьерских целей подводную лодку «Запорожье». И посудину было уже снарядили в поход «катать туристов вокруг Галапагосских островов и показывать морских черепах», но наши моряки, не будь дураками, запросили за неё 20 миллионов долларов, и дело как-то не срослось. Так судачили в низах. Но лично я, зная, как обстоят дела в верхах, охотно этой истории верил.
Так что, если бы не гостеприимные морские ворота России не случились бы девяностые ни за что. Или случились бы, но не в том виде.
Наркотики были чем-то вроде социального лубриканта. Они развязывали языки и соединяли сердца. Интеллектуалы путались с гоблинами, эстеты возились с жлобами, геи братались с гомофобами, анорексики обнимались с качками, фуагра дружила с шаурмой, сливки с простоквашей, пиво с водкой, питерцы с москвичами. Под наркотиками становилась возможной самая невозможная любовь.
Выручка в ресторанах упала. Обе столицы перешли на «колумбийскую диету».
Не дремала и арт-поддержка.
«Мне под кожу бы, под кожу запустить дельфинов стаю», — мечтательно пел Илья Лагутенко и пускал в клипе «паровозик» гитаристу Транскому.
«Будем опиум курить, по-китайски говорить», — таков был сценарий обыденной романтической встречи тех времен.
«Я — маленькая лошадка, нельзя мне отвлекаться — я везу кокаин», — извещал Коля Барашко от лица скромного поставщика первого.
«Танго, танго-кокаин, Под гримом сеточка морщин, Вскипает кровь в ультрамарин», — стенал объевшийся копченым салом Борис.
«Ветер с моря дул, навевал беду», — прорывался тонкий голосок дочери сотрудников химкомбината «Дзержинское оргстекло» Натальи, но никто его не слышал. Никто.
Впервые я попробовал кокаин уже в бытность редактором ОМа.
Журнал шумел, имел эффект, и я был желанным гостем во всех пентхаусах и подвалах города.
В одном из таких неброских цокольных этажей — на углу Гагаринского и Плотникова переулков — располагалась контора по продаже французских элитных кастрюль. Шоурум. Днями шла небойкая торговля, а вечерами подвал запирался на три засова и превращался в конспиративный салон, известный в узких кругах, как «В гостях у Сумочки».
— Ну, что там сегодня у Сумочки?
— Идем завтра к Сумочке?
— Эх, у Сумочки вчера было хорошо!
Конспиративное имя директора конторы модная Москва склоняла на все мажорные лады. Попасть в контору в нерабочие часы можно было только через своих. Наконец, получил приглашение и я.
Салон в подвале мутно блистал. В длинных коридорах бывшей котельной сквозь сигаретный дым можно было разглядеть знакомые лица моделей, промоутеров, артистов, журналистов и интересных людей других профессий. В залах с образцами кухонной утвари играли диджеи и танцевали люди, а также ковши, сотейники и сковородки. Крышки на кастрюлях из нержавейки подпрыгивали, как барабанные тарелки. Тяжелые кастрюли из меди чуть припаздывали за басами и добавляли в ритм чуть-чуть синкопы.
Меня проводили к металлической двери с дощечкой «De Buyer. Depuis 1830. Вводим инновации, сохраняя традиции. Зеленский Дмитрий Иванович. Представитель в Восточной Европе».
Дмитрий Иванович оказался импозантным не то чтобы мужчиной, но и не юношей. Он был слегка полноват, и чтобы поддерживать моложавый вид втягивал живот, отчего тут же выпирала грудь. Статус представителя элитной компании в сочетании с погоней за молодостью прямо отражались на его гардеробе.
Дмитрий Иванович носил только дорогие и только приталенные костюмы. Когда живот был собран, расходились лацканы пиджака на груди, а когда Дмитрий Иванович распускался, оттопыривались нижние полы. По конфигурации пиджака можно было определить в каком состоянии пребывает Дмитрий Иванович — в бодром или в забытье.
Когда я вошел, Дмитрий Иванович восседал в кожаном кресле за огромным стеклянным столом, посреди которого стоял резиновый хуй, воткнутый в гору кокаина. Это была не просто гора, это был заснеженный Казбек в миниатюре.
— Вот оно! — щелкнуло в голове, защекотало в желудке и захотелось в туалет. Я разволновался.
— О, какие люди! — воскликнул Дмитрий Иванович, поднимаясь из-за стола и поправляя низ пиджака. — Рад, очень рад. Наконец, вы добрались! А то вас и не дозваться! Присоединяйтесь. У нас тут душевно, – говорил он, пока обходил гору.
В кабинете присутствовали только избранные: опинионмейкеры — люди с мнением, трендсеттеры — люди, чьё мнение как то доходит до других, и просто симпатичные парни. Половину из присутствующих я знал в лицо, по второй половине тоже было понятно, что пришли не за кастрюлями.
Все стояли группками или парами и что-то горячо доказывали друг другу. Их лица были столь сосредоточенны и многозначительны настолько, что можно было подумать, что идет заседание философского кружка.
Время от времени философы отвлекались к столу угоститься и со стороны казалось, что они подходят поклониться хую.
— Присоединяйтесь. От всей души присоединяйтесь, — повторил Дмитрий Иванович и протянул трубочку из стодолларовой купюры.
В такие ответственные мгновенья мне меньше всего хотелось показаться дурачком-неофитом.
Я уверенным движением бывалого кокаиниста скрутил трубочку потуже, заложил чёлку за правое ухо и склонился над сугробом. Еще секунду я соображал в какую ноздрю втыкать купюру. Еще секунда ушла на забор воздуха в лёгкие. Ещё одна на лёгкие сомнения насчет забора. И, наконец, немного повозившись и вонзив трубку в подножие горы, я дунул в неё всей мощью своей грудной клетки.
Гора подпрыгнула, как от подземного толчка, и хлопьями разлетелась по кабинету. Хуй устоял.
Кастрюльное братство обомлело. Кабинет восточноевропейского представителя погрузился в могильную тишину и показалось, что диджей в шоуруме заиграл «Такого снегопада давно не помнят здешние места». Но это показалось.
— Душа моя! Да что ж такое-то?! — вскрикнул Дмитрий Иванович и схватился за сердце, выпучив живот. — Не уж-то впервой?
Философы, прервав беседы, бросились на пол собирать сокрушенный Казбек в маленькие холмики.
— Извините, — обратился я к собранию. — Я не нарочно. Кашель, проклятый кашель.
И дважды прокашлялся.
— Так лечиться же надо, душа моя! Ну что такое?! А вы чего там ползаете? — обратился Дмитрий Иванович к трендсеттерам, натирающим десны остатками роскоши. — Фукс, где Фукс? Позовите Фукса.
Молодой симпатичный помощник вырос из-под земли.
— Фукс, ты где был, Фукс? Принеси сумочку из щитовой. Быстро! — приказал Дмитрий Иванович, и Фукс исчез за дверью.
— Извините, а где тут у вас туалет? Что-то нездоровится, — спросил я и в доказательство недуга еще раз кашлянул.
— В конце коридора, но там очередь, — сказал Дмитрий Иванович и, отбросив лишние церемонии, прошептал мне на ушко, — Тебе, душа моя, туда совершенно не нужно.
Придя в себя, потеплев и втянув живот, он приобнял меня за плечи, подвел к зеркальному шкафу, дернул за створку и пустил во внутрь.
Пройдя сквозь стену, я очутился в просторной отделанной черным кафелем секретной уборной, в котором помимо душа и унитаза стояли кресло, столик и велотренажер.
На поцарапанном столике в целлофановых пакетиках валялись разноцветные тайские «мишки», инновационные таблетки для похудения — их тогда возили проверенные челноки из медицинского центра Святого Карлоса в Бангкоке — и белела одинокая дорожка. До меня сразу дошел глубинный смысл слогана фирмы De Buyer.
Я стал на колени, взглянул на потолок, как на небо, вытолкнул из груди предательский воздух и, зажав пальцем ноздрю, провел по столику лицом. В желудке обрушилось, и я ловко на четвереньках перебежал к стульчаку.
Когда я выходил из шкафа обновившимся, Дмитрий Иванович потрошил сумочку и восстанавливал поруганный алтарь. В моей голове всё, наконец, сложилось — инновации с традициями, конспиративное имя с фамилией на дощечке. Дмитрий Иванович Сумочка-Зеленский был человеком, в сумочке которого ВСЕГДА было ВСЁ.
Мы подружились и провели в задушевных беседах много вечеров, иногда затягивавшихся до утра, иногда оставлявших утро за металлическими жалюзи на окнах и незаметно переходивших в последующие вечера. А иногда счет вечерам сбивался и, мы подобно новорожденным вампирчикам, выбирались из подвала на солнечный свет, щурились, возмущались и быстренько, поддерживая друг друга, спускались обратно. Я называл Дмитрия Ивановича Мусиком — уменьшительно от Димусик — за его задушевность, он меня Дусиком — ласкательно от Дуче, за мой пылкий и строптивый нрав. Наша дружба была крепка и подпитывалась нескончаемым содержимым его сумочки.
В Москве девяностых дружили все со всеми. Неразборчивые связи плодили интересные альянсы. Идеи и принципы замешивались в причудливые купажи. Среди умников и позёров замелькало подзабытое словечко «постмодернизм». Им объясняли всё, что объяснению не подлежало.
На концертах петербургского ансамбля «Поп-механика» одновременно звучали: военный оркестр с увертюрой к «Лоэнгрину», камерный квартет с пьесой Моцарта Andante до мажор, Валентина Пономарева с цыганским романсом «Не уезжай, ты мой голубчик» и индустриальная группа с электропилами, дрелями и отбивными молотками. Высоколобые писатели эстетского издательства «Амфора» требовали вернуть им право называть пидора пидором, а негритоса негритосом. Командор блошиных рынков Александр Петлюра — тот самый, что вышел из сквота на Петровском — режиссировал клип лучезарной глянцевой диве Наталье Ветлицкой. На шелковых подушках телекафе «Обломов» возлегали, как примирившиеся латники на великом курултае, Артемий Троицкий, тот самый из поезда Рига — Москва, Надежда Бабкина из ансамбля «Русская песня» и Юра Хой из группы «Сектор Газа». Втроем они обсуждали новейшее видео Татьяны Булановой «Ясный мой свет».
Художник Бугаев-Африка путался с депутатами Госдумы, художник Мамышев-Монро с дочкой олигарха Березовского. Я брал интервью у артиста-каратиста В. Сташевского. С обложки рейв-журнала «Птюч» на озадаченных читателей смотрело трио «Иванушки International» topless.
Москва заходилась в карнавальной оргии. Все были немножко не в себе и немножко не самими собой, как и положено во время Карнавала.
Отменялись границы, рушились вертикали, выворачивались понятия. Лихое носилось по улицам и площадям вперемежку со святым. Можно было всё, и никому ничего за это не было.
Так девяностые стирали границы и расчищали дорогу для нового культа — Ноубрау, который отменял любые культы, любую иерархию ценностей и вкусов.
Для его мировой пандемии нужна была принципиально новая информационная система без редакторов-снобов, программных директоров-недоумков, выпускающих и безответственных секретарей и прочей шушеры, возомнившей себя арбитрами идей и талантов. И эта система уже зарождалась.
В рецензии на главную книгу о девяностых, написанную главным писателем девяностых о похождениях психа, возомнившего себя поэтом Серебряного века — наверное, короче и не описать главного героя девяностых — журнал «ОМ», один из главных журналов девяностых, сообщал следующее:
«Приятно открыть такую книгу, очухавшись после очередного психоделического путешествия или рейв-вечеринки, только что досмотрев Trainspotting или джармушевского “Мертвеца”, лежа в ванной или сидя в “Кризисе жанра”. Чапаев, Анка и Петька; аминазин, первентин и кокаин; дурка, бурка и думка; Будда, Валгалла и Внутренняя Монголия — одним словом, здесь есть всё, что нужно передовой молодежи».
Летом 1997-го года, когда праздник был в самом разгаре и не думал кончаться, журнал «ОМ», находящийся на пике своей формы, начал ни с того, ни с сего подводить итоги.
Июньский номер вышел с программной статьей «Революционеры 90-х», которая начиналась словами: «Девяностые. Едва успев начаться, они все быстрее катятся к заветному пределу, за которым всё, как кажется, должно быть по-другому». Что за предел такой имела ввиду редакция и какими ей виделись новые горизонты, я сказать за давностью лет не могу.
Думаю, что мы все стали надоедать друг другу. Слишком интенсивными, слишком сумасшедшими были эти годы.
Сквозь белила и румяна, бубенцы и погремушки, через дурки, бурки, пляски, маски и скирды шутовской соломы потихоньку проступал чистый замысел Творца.
Поначалу его было не разобрать. Да и кому это было нужно?
Мы парили в невесомости, принимая салон падающего на землю самолета-тренажера за открытый Космос. Но замысел всё же проступал и состоял он в том, что нам, героям девяностых, предстояло довести до ума стройку восхитительной Утопии, начатую нашими отцами – «шестидесятниками» и замороженную правящими геронтократами-пердунами на целых двадцать лет. Когда пришло время, и мы подошли к воротам временно опечатанного «неверлэнда», там еще висела прибитая нашими родителями пыльная дощечка: «Здесь будут жить красивые, умные и веселые люди. Остальным просьба идти на хуй своею дорогою». Мы сдули с нее пыль и вошли.
Писатель Анатолий Найман так описывал жителя шестидесятнической Утопии: «Вот, к примеру, Евтушенко был известный щеголь. Идем мы как-то страшной зимней московской улицей, а он — из ресторана, в какой-то шубе не нашей, шикарной, расстегнутой. Навстречу ему папаша в ватном пальто и мальчик. Евтушенко расставил руки и громко сказал: “Вот мой народ!” И вдруг этот папаша в ватнике остановил его и спрашивает: “Ты, парень, из какого цирку?”»
Мало кто вспоминает сейчас о том, что именно «шестидесятники», были первыми «прорабами Перестройки». Они первыми хотели свободы, потому что уже узнали ее вкус. Но, как и полагается романтикам, они были не слишком разборчивы в связях и поплатились дважды. Первый раз — по молодости, связавшись с номенклатурой, второй раз — по зрелости, наивно пойдя в народ. По оконцовке все они тихо эмигрировали кто куда — кто в глухую провинцию у моря, кто подальше от родных берегов вечной скорби и надежды, кто во внутрь себя, в ту самую «монголию», которая внутри всякого, кто способен видеть пустоту.
Тем бы кончили и мы, зажатые где-то между кирпичной кладкой клуба «Солянка», поликарбонатными панелями музея современных искусств «Гараж» и стальным боком пиратской яхты «Эклипс», если бы к середине девяностых на горизонте не замаячил новый дивный Виртуальный Мир. И он был спасением. Реальным местом, откуда приходит помощь.
Вот с каким щенячьим восторгом рассказывал о нём журнал «ОМ» в августовском номере за 1996 год:
«То, что называется Internet, объединяет на сегодняшний день порядка 3 миллионов персональных компьютеров и около 50 миллионов пользователей. Эти цифры растут с пугающей быстротой. Президент Internet Society (а был такой? — прим. мой) не так давно заявил, что к концу этого тысячелетия число пользователей приблизится к миллиарду. Эта непостижимая уму суперсеть объединяет 20 тысяч мелких компьютерных сетей от Новой Зеландии до Зимбабве, делая равноправными собеседниками, партнерами и потребителями ее неисчерпаемых ресурсов всех своих посетителей — от Пентагона до незаметного хакера.
Наиболее важной сферой применения Internet остается электронная почта, или e-mail. Поражает воображение уже тот очевидный факт, что, подключившись к сети (для чего вашему компьютеру потребуется всего лишь модем и пара дискет), вы можете послать сообщение каждому из миллионов остальных пользователей. Более того, подписавшись на определенные группы новостей, вы можете принимать участие в International Relay Chats, а проще говоря – трепаться на любые интересующие вас и ваших собеседников темы. Трёп по e-mail отличается от обычного разговора только несколько большим временным интервалом от вопроса до ответа, и отсутствием body language – языка жестов и артикуляций. Последнее иногда создает проблемы. Ваш собеседник может просто не понять шутки — он же не видел, как вы подмигивали и показывали язык монитору перед отправкой сообщения. Вначале пользователи решали эту проблему, ставя в конце строки символ <gr> (от англ. grin – ухмыляться); вскоре, осмелев в виртуальном мире, они стали рисовать вот это : – ) (повернув страницу, которую вы сейчас читаете, на 90 градусов по часовой стрелке, вы поймете, что они хотели сказать). Немедленно появились и другие не менее замечательные способы передать настроение, как, например, : – ( или : – о или вот такой 8 – ) Последний символ означает, что ваш собеседник носит очки. Эти улыбающиеся рожицы называют smileys, или по-научному эмограммами. Однако остается еще ряд вещей, о которых следует помнить в переписке по Internet. Не стоит, например писать слишком длинными строками (некоторые почтовые системы их обрезают) или ПИСАТЬ БОЛЬШИМИ БУКВАМИ, ПОДЧЕРКИВАЯ ВАЖНОСТЬ ПОСЛАНИЯ. Иногда люди, получающие e-mail, приходят в бешенство, обнаружив в конце письма подпись отправителя размером эдак в пару страниц — ведь они платят за объем полученной информации».
Кто из нас в 96-м году мог представить НАСКОЛЬКО непостижимым окажется «то, что называется Internet» через какие-то ничтожные десять лет. В 2006-м появятся YouTube, Twitter, «Одноклассники» и «ВКонтакте», Facebook откроет доступ каждому достигшему шестнадцати лет, у кого есть «электронная почта, или e-mail», Apple выпустит первый MacBook и первый iPhone, Международный союз электросвязи примет на рассмотрение стандарт LTE, а человеком года станет безымянный интернет-пользователь, производящий для него контент. «Ты! Да, ты! Ты контролируешь Век Информации. Добро пожаловать в твой мир!» — будет написано на обложке итогового номера журнала Time.
В том же 2006-м году я зарегистрировался в ЖЖ как tchatski.
Соцсети и ставший мобильным Интернет перевернут время, пространство и сожмут мир до размера борхесовского Алефа, маленького радужного шарика, в котором сходятся все места и вещи на свете и их можно рассмотреть со всех сторон и даже потрогать. Появятся новые коды общения, новый язык, новая этика и новый этикет. Вся известная человеку Вселенная — от папирусных свитков в Коптском музее до номеров машин, припаркованных на узкой улочке сибирского Копейска, от миграционных маршрутов каспийской тюльки до гамма-вспышек в созвездии Льва, от архивов царицынского ЗАГСа до минусового баланса на дебетовой карте подгулявшего бруклинского хипстера — все доступные сведения о живом и мёртвом, материальном и бестелесном, точном и приблизительном, случившемся и том, чему только суждено случиться — всё будет описано, посчитано, сфотографировано, отсканировано, оцифровано и помещено в булькающее зетабайтами, мерцающее мегагерцами, пульсирующее теравеберами всеобъемлющее Облако Всего. И сами мы будем в этом облаке жить.
Если взять за точку отсчета день сдачи в печать того самого августовского’96 номера журнала «ОМ», когда потеряв в редакционном аврале свой пейджер, я просил девушку из колл-центра послать на него чего-нибудь, чтоб тот попикал, или даже какой-нибудь день двумя годами раньше, когда в семье коломенских инженеров Бутериных головастый карапуз Виталик, потянув ручки к маме, произнес свое первое агу на языке программирования Паскаль, то можно подумать, что всё описанное выше это что-то такое, что растянулось на несколько веков. Но нет же, нет.
Киммерийцам понадобилось две тысячи лет, чтобы приручить дикую козу, курице – двести лет, чтобы научиться не переходить дорогу с повозками, а нам, так называемому Поколению X — десять лет, чтобы построить новый мир и, спрятавшись за логинами, пассвордами, аватарами и никнеймами, эмигрировать в цифру. Но это произойдет чуть позже.
И, кстати, единственное, что, кажется, осталось в мире неоцифрованным, так это моя подшивка журнала ОМ и видеоархив на VHS кассетах, единственный груз, который я перевожу в картонных коробках, скитаясь по свету.
Тем не менее, журнал перечислил в алфавитном порядке, чтоб не ущемить ничьих достоинств, основных героев эпохи. В списке революционеров оказались: художник Африка, упомянутый ни столько за свои художества, сколько за то, что первым на Руси проколол ухо и покрасил волосы в розовый цвет; А. Бартенев, тот самый, что ходил в коробке из папье-маше по сцене «Дзинтари» в рижском лесу; Света Виккерс, тоже художница и тоже не за художества, а за то, что открыла первый московский ночной клуб «Эрмитаж»; Борис Зосимов, представленный, как «первая акула русского шоу-бизнеса и издатель журнала IMPERIAL, главным редактором которого сейчас является супруга г-на Зосимова, модель Полина Ташева»; художник Илья Кабаков, «человек, который улетел из своей коммуналки в Космос»; Сергей Курехин, тот самый, что микшировал Валентину Пономареву с электропилой; уже к тому времени пятидесятичетырехлетний писатель — живой классик Лимонов; кидающаяся на людей человек-собака Олег Кулик; актриса Рената Литвинова, «очень стильная женщина, любящая дорогое нижнее белье, одежду от Jil Sander и крепкий чай с лимоном по утрам»; Леонид Парфенов, еще пока не вышедший на НТВ-шную орбиту; Айдан Салахова, одаренная дочь народного художника СССР Таира Теймур оглы Салахова, открывшая первую художественную галерею западного типа; метафизики и летописцы пограничных зон Пелевин и Сорокин; обаятельный и привлекательный кутюрье Валентин Юдашкин; Сергей Шолохов с сотовым телефоном на поясе и Константин Эрнст.
Были в том списке и другие имена, но их потом отбраковало безжалостное время. Ну, например, Юрий Грымов, снявший всю рекламу в девяностых, или Марк Рудинштейн, придумавший фестиваль «Кинотавр». Были там и прорехи. Например, отсутствовал Илья Лагутенко, выпустивший «Морскую» годом позже. Но сказано же, что редакторы поспешили.
Первым толчком к цунами, который накроет наше героический neverland, был обвал тайского бата и последовавший за ним азиатский экономический кризис летом 97-го года. Россия по-прежнему жила хреново, но никто даже не подозревал, насколько хреново ей будет через год, когда лавина докатится до нее и окончательно развалит едва начавшуюся стройку.
Мне неожиданно стало скучно ходить на работу. Что-то липкое и желеобразное нависло над городом и страной. Я проводил дни в своей двухэтажной квартире на Тверской и виделся в основном с домработницей, которая приносила еду. Иногда я спускался в угловой продуктовый за ромом и колой, в редакции же появлялся под сдачу номера, закрывался в своем кабинете и дремал за рабочим столом в кресле. Чуткая к моим состояниям ответственный секретарь Саша тащила всю работу на себе. Иногда она робко стучалась в дверь кабинета, чтобы я, продрав глаза, подписал макеты журнальных полос.
Я устал. Мне становилось всё безразлично и ровно.
Авторы журнала, сплошь знакомцы и приятели, пытались достучаться до меня через свои авторские колонки, которые я подписывал в печать, не читая.
Вот что писала Наталья Медведева:
«Россия за последние шесть лет, не пережевав, проглотила всё то, что Запад жевал и мусолил десятилетиями и, пардон, рыгнула по-русски. Наши нувориши, «новые русские», они КАК БЫ богаты. Но вкусы их, тем не менее, не отдалились от старой параши и на метр. Им самим эта их «новорусскость», кажется, в тягость. Какие-то “версаче”, сотовые телефоны, «ролексы», файв о’клоки и сифуды! Так же как их избранницам, вынужденным читать «Космополитан» и «Домашний Очаг», одеваться в бутиках, в которых крутят все тех же кемеровских-шуфутинских-буйновых. Более интеллигентная прослойка “новых” из среды программистов, ставших работниками банков, чтобы производить впечатление должна ездить на «вольвах» и ходить в пальто за тыщу баксов. КАК БЫ путешественники по миру они думают, что перекочевывают в 21-й век. Эти «рейв-пати», зацикленные пульсации — ничто иное, как засэмплированные повторы одной заевшей фразы, вечное суффийское вращение. Ну и все эти экстази, суррогаты амфетаминов, создающие иллюзию кайфа. Позаимствовав западную поверхностность, этот “КАКБЫизм”, они возвели его в разряд должного. Вот и русский обыватель избрал КАК БЫ президента. Может быть, к моменту выхода этого номера его уже не будет. Президента. Да и журнала тоже. Не дай-то бог, господин Григорьев!!!»
Весна в году, когда праздник закончился, была ранней, теплой и необыкновенно пахучей. Как обреченно больной человек в последние дни наливается невесть откуда взявшимися соками и покрывается внезапным румянцем, Москва заходилась оголтелыми плясками на крышах отелей и лофтов, лоснилась жемчужной икрой в серебряных тазах, пузырилась шампанским самого изумительного розлива и хрустела денежными купюрами нового образца, с которых за ненадобностью срезали три нуля. После долгой глухой и мрачной зимы город скидывал с себя шубы и весело хлюпал по раскисшей жиже на оттаивающих тротуарах.
Я напросился в гости к Инне Шульженко, городской умнице, красавице и снобке, к которой все ходили за советом, когда дело требовало проницательного ума или продуктивного участия.
Инна умела держать королевскую осанку, носила всё черное и длинное в пол, мешала умные слова с феней и видела дураков насквозь.
Вокруг Инны крутились избранные московские сливки, которые она же собственными руками взбивала в масло самого высокого качества. Меня она тоже жаловала и принимала у себя в квартире на Малой Дмитровке. Дружба с ней мне льстила.
Я обожал Инну. Когда меня звали в какую-нибудь телевизионную передачу порассуждать на глубокую тему, я обязательно проезжал через Малую Дмитровку, чтобы набраться от Инны выражений и произвести фурор в эфире.
В общем, если бы в Москве девяностых выбирали свою Гертруду Стайн, Инна Шульженко была бы ею безо всяких, даже приблизительных, конкуренций.
— Как приходят к такой жизни, Григорьев? — приступила Инна с порога, осматривая меня с высоты своего великолепного роста.
— Вот вы там в своем журнальчике, господин Григорьев, в какое буриме играете, а? — продолжала Инна, провожая меня в гостиную и обращаясь ко мне не просто как к приятелю, а как к символу эпохи.
— Кого вы там из себя изображаете, а? — говорила она, оседая в подушки на бархатном диване. — Претендуете на новую интеллигенцию? Хотите спасти Россию? А с какого такого хуя, Игорян?
Тут я понял, что Инна, наконец, обратилась ко мне, как к приятелю.
— Игорян, ну ты чего? Интеллигенция, она же как Соня Мармеладова. Зачем ей Раскольников до убийства, когда ему еще каяться не в чем? От чего его спасать-то? Да она и сама себя не осознает, пока на панели не окажется.
Инна смотрела на меня из-под очков, как христова невеста на послушника, и крутила на мизинце чеканный перстень. Я натужно молчал и массировал голый мизинчик. Он чесался.
— Вот я что, Григорьев, по этому поводу думаю, — Инна встала и заходила по комнате, обмахивая фалдами расписного шелкового халата расставленные повсюду антикварные цацки. — А что бы было, если бы вся страна могла отсюда съебать к хуям собачьим, а? Вот вся страна, как территория, взяла б, и эмигрировала. Земля, улицы, реки. Вся поднялась бы, огромная, нелепая, нелюбимая, с деревнями этими, Днепрогэсами, и пошла бы, как корова от нас, ее заебавших, неблагодарных, тупорылых. А? Вот ушла бы в полном смысле этого слова. И попросила бы политического убежища где-нибудь в Австралии…
Инна вернулась в кресло и села.
В открытое на Дмитровку окно вяло влетела весенняя муха.
— По-моему, Григорьев, мы все пользуемся тем, что Мать — Сыра Земля наша никуда от нас деться не может. Да, Игорек? А это не так. Однажды ведь возьмет и съебет…
Я зашел к Инне собственно сказать, что сам решил съебать. И я было уже открыл рот про это, но одумался. Вдруг она начнет меня сейчас отговаривать, а я возьму и, как обычно, к ней прислушаюсь.
— О, интересно! — сказал я.
И сказал это громко.
— А вот тут и есть самое интересное, Григорьев. Ладно, те нахлебники, что висят на её хребте и грызут её веками, но ты… Ты же самый что ни на есть варвар. Ты вообще пришел к чьей совести взывать? Кого ты своими идеями вразумить хочешь?
Инне обычно не нужны были ответы собеседника. Она подвешивала вопросы в воздух, как крючки, на которых сама же совершала свои интеллектуальные эквилибры.
— Ты для них — чужой, понимаешь? Чудище страшное. Опасное. Таких, как ты, ждет койка в спецпсихушке и шприц с галоперидолом. Ты влезаешь в чужую космогонию, привносишь туда свои смыслы. А на хрена им твои смыслы, эти дубликаты мира? Им и так заебись живется.
Инна кивнула в окно, из которого в ответ глухо пукнул клаксон проезжавшей мимо ментовки.
Девяностые улетели с легкостью сдутого ветром одуванчика.
Карнавал дело временное.
Однажды он кончается, и всё становится на свои места. Восстанавливается порядок и наступают тяжелые скорбные будни, полные страха, отчаяния. И надежд, конечно.