Золотая Колыма, Андрей Платонов и Хан-Гирей
Книга Исаака Гехтмана «Золотая Колыма», Дальгиз, Хабаровск, была подписана к печати в августе 1937 года, стало быть, появилась на прилавках книжных магазинов уже осенью. Той же осенью был арестован, а летом следующего года расстрелян по обвинению в антисоветской троцкистской деятельности глава Дальстроя Ян Берзин. Одновременно с ним был расстрелян и зам. редактора газеты «Советская Колыма» Исаак Гехтман, автор книги «Золотая Колыма», на которую Андрей Платонов написал в целом благожелательную рецензию. Из рецензии Андрея Платонова: «Колыма зачастую оживает под пером тов. Гехтмана, она влечет читателя — уехать туда на работу… Интерес к родине у советского читателя настолько велик, что он легко простит автору встречающуюся на страницах книги беглую и поверхностную работу, и, вероятно, положительно оценит труд тов. Гехтмана. Но как было бы хорошо, если бы Золотая Колыма и ее героические рабочие люди получили в книге свое полное, глубокое, воодушевленное изображение, равноценное их истинным высоким качествам!».
Пожелание Платонова исполнилось — «золотая Колыма» получила «свое полное, глубокое, воодушевленное изображение» в «Колымских рассказах» Шаламова, которых Платонов уже не прочел. Книга Гехтмана давно и справедливо забыта. В биографической справке об авторе в ее переиздании 1958 года ни словом не упомянуто об обстоятельствах его смерти. О колымских обстоятельствах конца тридцать седьмого года, года выхода книги «Золотая Колыма» — рассказ Шаламова «Как это началось». «В какой из зимних дней изменился ветер и все стало слишком страшным?».
В одном из очерков Гехтмана рассказывается о бригадире стахановского звена Ахмеджанове, усовершенствовавшим ручку кайла настолько, что работающий таким кайлом выдает 250 процентов нормы, а если ручку еще немного подправить, то «можно выжать еще процентов 20 производительности», — с воодушевлением и на полном серьезе пересказывает эту пропагандистскую басню Платонов. Вскоре после написания этой рецензии был арестован и отправлен с десятилетним сроком через Вологду в Норильлаг сын Андрея Платонова Платон Андреевич. В Норильлаге он добывал не золото, а уголь, и неизвестно, кайлом с какой рукоятью — с той, что позволяет давать 250 процентов или 270 процентов нормы. Платонов буквально вымолил для него помилование у Сталина и НКВД, но на воле сын прожил недолго — он умер в январе 1943 года, и жена Платонова Мария Александровна, все эти годы сходившая с ума от горя, целую неделю отказывалась его хоронить.
В книге Гехтмана есть и другой персонаж, знакомый нам по рассказу Шаламова «Хан-Гирей» — Александр Александрович Тамарин-Мерецкий, татарский князь, белый генерал, литературный критик и прирожденный агроном, выращивавший для Берзина в концлагере Вишера особого сорта розы. В полной мере его таланты проявились на Колыме, где он стал, цитируя Гехтмана, «дальневосточным Мичуриным». Его, разумеется, тоже расстреляли. Шаламов пишет о нем со смесью симпатии и сожаления, но конечный его приговор суров: «Судьбы Берзина и Тамарина очень схожи. Оба они служили силе и слушались этой силы. Верили в силу. И сила их обманула».
Платонов тоже служил силе, но ему мешал гений, поэтому в сообщении о смерти в «Литературной газете» он назван просто «талантливым писателем» — «скончался талантливый писатель Андрей Платонович Платонов».
Советский режим умел одним словом уничтожить достоинство человека, уравнять его с собственными ничтожествами. «Талантливый писатель» Платонов, «известный советский поэт» Шаламов. К сожалению, неизвестно, читал ли Шаламов книгу Гехтмана, зато известно, что он думал о выработке 250 и 270 процентов нормы земляных работ, восхищавших в 1937 году затравленного Платонова.
«Шерри-бренди». Надежда Мандельштам об обстоятельствах смерти Шаламова
Существует ли дар пророчества?
Морозным январским днем 1982 года санитары одной из московских психушек вошли в богадельню, где обретался Варлам Шаламов, скрутили его, привязали к носилкам и в неотапливаемой машине увезли умирать в дурдом. Через четыре дня он скончался.
В разговоре с американским славистом Кларенсом Брауном о достоверности шаламовского рассказа «Шерри-бренди» Надежда Мандельштам говорила так: «…вероятно, Шаламов представлял, как он сам будет умирать и как эта смерть придет к нему — со стихами или без стихов». Речь в рассказе идет о смерти Осипа Мандельштама в пересыльном лагере на Второй речке во Владивостоке.
Формулировка поистине ясновидческая — сказано в шестидесятых годах о рассказе, написанном в пятидесятых, и сказано не в сослагательном наклонении: «представлял, как бы он сам умирал», — а в будущем времени: «как он сам будет умирать».
В Москве второй половины шестидесятых годов, когда происходил этот разговор, очень трудно было представить, а тем более предвидеть, возвращение обстоятельств лагерной смерти Мандельштама в приложении к реабилитированному, находящемуся на пике творческих сил и, вполне возможно, стоящему на пороге мировой известности Варламу Шаламову, автору рассказа «Сентенция», который вдова поэта назвала лучшей русской прозой двадцатого века.
Надежда Яковлевна, подобно персонажу «Божественной комедии» Данте, поверх туманного настоящего видела и предвещала будущее как предрешенное, причем видя это будущее глазами безотчетно ведающего Шаламова, ибо, как оказалось, в рассказе «Шерри-бренди» он предвосхитил собственную, чисто колымскую, смерть — с насилием, стужей, дистрофией и одиночеством.
Как известно, Надежда Мандельштам умерла в 1980 году, посему заголовок этой заметки по необходимости парадоксален.
Колыма Евгения Петрова и Колыма Варлама Шаламова
Брат мовиста Валентина Катаева писатель Евгений Петров известен как соавтор Ильи Ильфа — «писатель Ильф_и_Петров». В тридцатых годах жил он роскошно, покупал жене шляпки в Париже, лакомился икрой и семгой, ездил на личном «форде» с личным шофером. В 1937 году он решил написать книгу очерков о Колыме. По-видимому, имелся и личный мотив — отец его жены Леонтий Грюнзайд годом раньше был арестован и отправлен на Колыму, где в апреле 1938-го расстрелян по приговору «тройки» за контрреволюционную троцкистскую деятельность. Но летом тридцать седьмого на Колыме еще не расстреливали, и, возможно, Петров надеялся повидать тестя и замолвить за него слово.
Дальневосточное плаванье у Евгения Петрова — истинная поэма. «Ночью океан фосфорился. Вдоль корпуса парохода быстро проносились светящиеся голубоватые тельца. Они неожиданно возникали из черной и теплой океанской пучины и так же неожиданно исчезали. Как видно, для того, чтобы увеличить очарование этой ночи, труба парохода стала выбрасывать искры. Эта огненная метель свирепствовала до самого утра».
Вероятно, плаванье в Кайенну для заезжего писаки из метрополии было не менее впечатляющим.
На Колыму они с Шаламовым прибыли почти одновременно и вполне могли где-то там пересечься. Пароход «Николай Ежов» с Петровым встречали в бухте Нагаева с оркестром: «На Колыме есть такая традиция. Каждый рейсовый пароход встречают музыкой». Пароход «Кулу» с живым грузом в многоэтажном трюме из нескольких тысяч заключенных, которым прибыл Шаламов, встречала густая цепь конвоиров с нацеленными на пассажиров винтовками. «Шел холодный мелкий дождь с беловато-мутного, мрачного, одноцветного неба. Голые, безлесные, каменные зеленоватые сопки стояли прямо перед нами, и в прогалинах между ними у самых их подножий вились косматые грязно-серые разорванные тучи. Будто клочья громадного одеяла прикрывали этот мрачный горный край. Помню хорошо: я был совершенно спокоен, готов на что угодно, но сердце забилось и сжалось невольно. И, отводя глаза, я подумал — нас привезли сюда умирать».
Фриц Давид из «Надгробного слова». О документальности «Колымских рассказов»
В одном из лучших рассказов Шаламова, мартирологе «Надгробное слово», фигурирует «голландский коммунист, работник Коминтерна» Фриц Давид. Сказано о нем немного: вьющиеся волосы, голубые глаза, русского языка почти не знал. Жена прислала ему в посылке как раз подходящий для лагерной Колымы бархатный костюм. В битком набитом бараке он падает, смущенно объяснив, что заснул. В конце концов «Фриц Давид сошел с ума, и его куда-то увели».
Этот Фриц Давид встречается и в рассказе «Марсель Пруст», правда, здесь с оговоркой «а может быть, у него была другая фамилия». Здесь он умирает, упав на пол в битком набитом бараке. На нем те же вельветовые брюки и шелковый шейный платок, присланные женой.
Человек по фамилии Фриц-Давид действительно существовал, но встретить его на Колыме в тридцать седьмом году Шаламов никак не мог — годом раньше он был расстрелян по обвинению в покушении на Сталина по заданию Троцкого. Фриц-Давид — это коминтерновский псевдоним Ильи-Давида Круглянского, советского нелегала, члена и теоретика КПГ, направленного Коминтерном в Германию и работавшего там в 1926-1933 годах, в частности, возглавлявшего редакцию профсоюзной газеты “Roten Fahne”. Позже до ареста он работал с председателем КПГ и будущим президентом ГДР Вильгельмом Пиком в Немецкой секции Коминтерна в Москве.
На показательном Первом московском процессе (1936) Фриц-Давид рассказал о своем неудавшемся покушении на Сталина на VII Всемирном конгрессе Коминтерна (1935): вооруженный браунингом, он не смог подобраться к вождю народов на расстояние выстрела. Все это бред, конечно. Интересно другое. В протоколе допроса от 31 июля 1936 годав его фамилия пишется через черточку: Фриц-Давид, по-видимому, так она и писалась, «Фриц» не имя, а часть фамилии. Но Шаламов читал не протоколы допросов, а стенограммы судебных заседаний Первого московского процесса по делу «объединённого троцкистско-зиновьевского центра» и расстрельный приговор, печатавшиеся в центральных и областных газетах СССР, а там его фамилия пишется Фриц Давид, как в «Колымских рассказах». Можно не сомневаться, что Шаламов и вся семья его жены, Елены Гудзь, в доме которых он жил, внимательнейшим образом читали эти пропагандистские материалы, поскольку речь в них шла об их собственной жизни и смерти. Примерно тогда же Шаламов под нажимом жены и с великой неохотой передал на имя начальника Секретно-политического отдела НКВД свое отречения от троцкизма. Из газет Шаламов с его прекрасной памятью и вынес фамилию своего вымышленного «голландского коммуниста» и ее написание.
Кстати, даже попади Фриц-Давид на Колыму, жена не могла бы отправить ему посылку с бархатным костюмом и шейным платком — она была арестована вместе с мужем, приговорена к 12 годам лагерей, и дальнейшая судьба ее неизвестна.
Но зачем Шаламов дал своему колымскому персонажу имя реального человека, к тому времени уже расстрелянного, кремированного и погребенного в общей яме вместе с остальными участниками великого заговора? Мое предположение таково. Одним из важных адресатов «Колымских рассказов» были уцелевшие после сталинских мясорубок ровесники и единомышленники Шаламова, как и он, читавшие поразительные отчеты о Первом московском процессе в советской прессе. Нарекая свой персонаж именем Фриц Давид, Шаламов отсылал к памяти жертв Большого Террора, убитых, но так и не реабилитированных.
Письмо в «ЛГ», или Рок
Письмо с протестом в «Литературную газету» («Письмо в ЛГ») было любимым жанром советской партократии, который она навязывала проштрафившимся зарубежными публикациями писателям и поэтам. Не избежал этого жанра и Варлам Шаламов. Солженицын как носитель истины в последней инстанции откликнулся на верноподданический шаламовский демарш так: «Отречение было напечатано в траурной рамке, и так мы поняли все, что — умер Шаламов». Анатолий Марченко, практически святой советской антикоммунистической оппозиции, написал еще резче: «Предал себя, предал дело своей жизни, предал сотни, нет — тысячи мучеников…»
Письмо Шаламова в «Литературную газету» от 23 февраля 1972 года породило громкий шум в кругах либеральной интеллигенции, диссидентов, русской эмиграции и даже автохтонного зарубежья — о нем сообщали английские, американские, шведские, югославские газеты, польская западная печать.
Можно ли сказать, что оно достигло цели?
Сначала не мудрствуя лукаво определим цели Шаламова.
Их было две — очень простых и внятных (все остальное было несущественным довеском, т.е. имело ничтожную значимость). Шаламов хотел а) излить свою справедливую ярость на обманувшую его русскую эмиграцию и б) наладить некоторое понимание с советским режимом, от которого зависело не просто его благополучие, а жизнь целиком. Обе цели были достигнуты, но с важными оговорками.
Советский режим признал его «советским писателем», вернее, поэтом, принял в СП и позволил публиковаться в советских изданиях. Однако в отношении «Колымских рассказов» и всей прозы Шаламова он не сдвинулся ни на йоту, иначе говоря, примирение с режимом произошло не на условиях Шаламова (какие он в другое время и в других обстоятельствах мог бы выдвинуть — сейчас он никаких условий выдвигать не мог и, без сомнения, хорошо это понимал), а на условиях режима. По существу, это была безоговорочная капитуляция, сохранившая ему минимум жизненных благ, и это последнее дает право говорить о достижении цели — в том смысле, в каком победа бывает Пирровой.
Второй цели он тоже достиг. Русская эмиграция была чрезвычайно уязвлена содержанием «Письма» и его тоном, и Шаламову впервые удалось сосредоточить на себе ее внимание, до сих отданное кому угодно, кроме него. Он многих задел за живое и сумел отомстить, совершенно в духе своего стихотворения «Славянская клятва» — умыть руки вражеской кровью. Но было ли это в полной мере достижением цели? Нет, не было. Настоящий смысл его инвективы могли понять только несколько посвященных, и, адресуя ее скопом всей «белогвардейской» эмиграции, Шаламов вместе с водой выплескивал ребенка. За катастрофу, постигшую в тамиздате «Колымские рассказы», не несли вины ни «Посев», ни «Грани», ни «Русская мысль», вообще никто, кроме нескольких негодяев, растворенных Шаламовым в массе без вины виноватых и спрятавшихся от осуждения за их спинами. Вина, возложенная на всех, как всякая коллективная вина, виделась настолько вопиюще несправедливой, что исключала любую правоту обвинителя, а поиск объяснений необъяснимо-скандальным формулировкам «Письма» логично приводил к «отречению», «сдаче», а то и «стукачеству». Шаламов отомстил, но отомстил не тем — те, кто заслуживал отмщения, ушли от его «бича» и даже, подобно Роману Гулю, выступали в его защиту, являя миру благородство натуры.
К 1972 году Шаламов попал в ловушку, выхода из которой не было, а поскольку логика событий, приведшая к февралю 1972-го, неумолимо проистекала из обстоятельств, в которых Шаламов находился все предыдущие годы, можно сказать, что эта ловушка была предрешена самими безальтернативными обстоятельствами его жизни.
Мы отучены мыслить такими бесчеловечными категориями как Рок, а Рок никуда не делся.