Беловой автограф рассказа П. П. Муратова «Сечени» сохранился в РГАЛИ (Ф. 1345. Оп. 1. Ед. хр. 376. Л. 4–10), в фонде, объединяющем разнородные по происхождению материалы. Три другие отложившиеся в нем муратовские рукописи относятся к 1918 г. (очерк «Уединение» с пометами редакции газеты «Понедельник “Власти народа”», где он появился 25 марта) и 1921 г. (главка «В лагуне» из третьего тома «Образов Италии» и рассказ «Виргилий в корзине»; обе рукописи были подарены автором художнику и коллекционеру В. Г. Памфилову). Автограф «Сечени» открывается заголовком «Сцены из лет войны. III» и имеет редакторскую помету «Для рождественского номера»; эти данные, а также особенности эволюционировавшего с годами муратовского почерка позволяют предположительно датировать рассказ 1916–1918 гг. Обнаружить его публикацию не удалось, да и сам цикл «Сцены из лет войны» в библиографии Муратова не зафиксирован (см.: Деотто П. Библиография П. П. Муратова // Archivio italo-russo II / A cura di D. Rizzi e A. Shishkin. Salerno, 2000. P. 365–394).
Если наша датировка верна, «Сечени» оказывается на перекрестье двух тем, важных для автора «Образов Италии» в эти годы: с одной стороны, это аналитические (и в то же время эссеистические) размышления о ходе и смысле Первой мировой войны, а с другой – «воображаемые портреты» вымышленных и исторических лиц, составившие его первый сборник новелл «Герои и героини» (М., 1918). Муратов начал войну артиллерийским офицером на австрийском и северо-западном фронтах; как показывают его позднейшие воспоминания об этих месяцах, публиковавшиеся в парижском «Возрождении» в 1929–1930 гг., в «Сечени» мог отразиться и собственный походный опыт автора. В марте 1915 г. Муратов переводится в Севастопольскую крепость, начальником штаба которой был его старший брат, и новая служба – «на полу-войне, на полу-свободе» (письмо И. С. Остроухову от 9 апреля того же года: ГТГ. Ф. 10. Ед. хр. 4411) – позволяет выкраивать время для литературных занятий, интенсивность которых была обусловлена в том числе и мучительным безденежьем. Так, в Севастополе он пишет (сперва для «Русских ведомостей», а затем для недолго просуществовавшей газеты «Война и мир») ряд фельетонов о войне, полководческом искусстве и будущих судьбах народов Европы, которые вскоре сменяются «беллетристическо-фантастическим изображением различных “кавалеров и дам”, никогда не существовавших, под общим титлом “Герои и Героини”» (письмо издателю К. Ф. Некрасову от 12 февраля 1916 г.: Из истории сотрудничества П. П. Муратова с издательством К. Ф. Некрасова / Вступ. ст., публ. и коммент. И. В. Вагановой // Лица. Вып. 3. М.; СПб., 1993. С. 260). Внутренняя связь двух этих начинаний несомненна: к примеру, в рассказ «Осада Левеллина» (1917) почти без изменений перекочевали обширные цитаты из фельетона «Книги войны» (1915). В первых шести новеллах будущего сборника, опубликованных теми же «Русскими ведомостями» до катастрофы 1917 г., действие происходит в самом разном историческом антураже, однако все «герои и героини» подвергаются испытанию войной – будь то наполеоновские кампании («Карьера Руска», «Энкарнасьон»), польское восстание 1863 г. («Лонский») или близкие события лета четырнадцатого года («Вера Морелли»). Муратов (к слову сказать, отдавший последние полтора десятилетия жизни профессиональным занятиям военной историей) был убежден, что «изучение войны <…> поучительно для всякого, кто желает понять, каким образом вообще строится “цепь событий” – в истории или в современности, в прошлом или в настоящем. Война есть в этом смысле любопытнейшее “опытное” поле» (П. М. Каждый день // Возрождение. 1930. № 1802. 9 мая).
Предпринятый в «Героях и героинях» эксперимент по взаимопроникновению исторической реальности и вымысла, подлинного события и предания о нем (первые читатели книги вспоминали об Уолтере Патере и «Воображаемых жизнях» Марселя Швоба, а читатели сегодняшние скорее всего вспомнят о Борхесе) в какой-то мере отразился и в публикуемом тексте. Сложность этого сплава удобно показать на примере комментария к одной фразе главного героя, увенчанного лаврами египтолога: «Мною было открыто Антиное с его папирусами в известной американской экспедиции». Раскопки Антиное (Антинополя), основанного императором Адрианом на месте древнего египетского города Хир-Ве, связаны с именем французского археолога Альбера Гайе, чьи сенсационные находки 1896–1911 гг. повлияли в том числе и на европейскую моду и массовую культуру рубежа XIX–XX вв. (см. об этом: Ришар Н. Смерть и современность: Археология в Париже 1900 года / Пер. с фр. Е. М. Белавиной // Новое литературное обозрение. 2018. № 149. С. 283–300); с другой стороны, специально поисками папирусов в Антиное занимался перед самой войной, в 1913–1914 гг., британский папиролог Джон де Монинз Джонсон (см.: O’Connell E. R. John de Monins Johnson 1913/14 Egypt Exploration Fund Expedition to Antinoupolis [Antinoë], with Appendix of Objects // Antinupolis II / A cura di R. Pintaudi. Firenze, 2014. P. 415–466). Конечно, муратовского Сечени нельзя считать прямым портретом кого-либо из этих ученых: в рассказе он становится эмблемой космополитической старой Европы, гибель и неизбежное перерождение которой неотступно занимали Муратова во все последующие годы его жизни – и как беллетриста, и как автора культурологических эссе, и как поденного газетного публициста.
Полное комментированное издание художественной прозы Муратова готовится к выходу в издательстве «Носорог».
В продолжение первого года войны поместье Магонтов на склонах Карпат неоднократно переходило из рук в руки. Австрийские и русские войска несколько раз проходили через него в своих движениях вперед и назад, от запада к востоку, от севера к югу. Тем не менее судьба людей и вещей, столь повелительно чувствуемая во время войны, была ему довольно благоприятна: поместье пострадало немного, и главный дом стоял, казалось, в полной сохранности. Казаки ограничились набегом на птичий двор, русские пехотинцы выпустили пруды и переловили жирных и сонных карпов, из которых некоторые были с серебряными кольцами. Тирольские стрелки перебили фазанов в парке, боснийцы разобрали на костры несколько сараев и крыш и при огне их грели свои смуглые руки и лица под красными фесками; венгерские гонведы искали вина и, не найдя его, избили старого слугу Винцента.
Постепенно Магонтов пустел. Владелец его, граф Игнатий Радван, еще в первые дни войны перевез свое серебро, своих собак и свою скаковую конюшню в имение жены за Краковом. Управляющий исчез вскоре после того, неизвестно куда, вместе с оставшимися у него на руках деньгами. Кастелянша уехала при первых слухах о русских, девушки разбежались от боснийцев. Последним оставался старый Винцент, но и того свезли в больницу после эпизода с венгерцами. Дом казался совершенно необитаемым, когда в нем собрался расположиться на некоторое время штаб одного русского корпуса.
Уже шумели автомобили перед подъездом и фыркали лошади, привязанные к соснам парка, уже тащили по лестницам и коридорам штабной скарб, и в иных комнатах уже расположились писаря, стуча машинками, когда к начальнику штаба, стоявшему в большом зале с группой офицеров, еще в пальто и фуражках, с хлыстами в руках, подошел казак из конвоя и заявил, что он видел в окне наверху «сумасшедшего». Офицеры засмеялись и отправились искать ход наверх. В библиотеке, между двумя высокими книжными шкапами, небольшая дверь открыла им ход на узкую, крутую и темную в этот час лестницу. В минутном колебании они приостановились. Наверху послышался кашель и кто-то, шаркая туфлями, начал спускаться им навстречу.
То был высокий худой старик с бритым лицом, живыми блестящими глазами и большим тонким ртом. Его маленькая голова сидела на длинной шее, торчавшей из мехового ворота необыкновенного ватного халата с цветочками; в одной руке он держал свечу, другая медленно скользила по перилам. На середине лестницы он остановился; его тонкие губы судорожно двинулись, рука, державшая свечу, задрожала. «Прошу вас, – сказал он по-французски тихим и приятным голосом, – прошу вас, немного пищи и воды; я ничего не ел два дня». Помолчав, он добавил: «Я – академик Сечени».
Русские офицеры накормили и напоили чаем удивительного старика; военный доктор осмотрел его и дал ему лекарство. Сечени лежал теперь у себя в комнате на глубоком диване, прикрывшись огромным ватным одеялом, а доктор сидел перед ним в кресле и слушал его, стараясь вникнуть в смысл малознакомой французской речи. Сумрак наполнял комнату; блестело красное дерево столов, стекло бокала, стоявшего перед больным, золото переплетов в книжном шкапу. Светились глаза на иссохшем лице Сечени.
«Война застала меня здесь случайно, – рассказывал он. – Граф Игнатий Радван, сын моего покойного друга, предложил мне провести лето в Магонтове. Я согласился охотно, потому что менее всего привык раздумывать о своем крове. У меня нет семьи. Париж и Вена одинаково могли бы считаться моим отечеством, ибо в этих двух городах я жил всего чаще и всего продолжительнее. Мои близкие друзья раскинуты во всех странах и во всех частях света. Небо Каира, которое я более не увижу, было моей ученой родиной, так как я египтолог, и это мною было открыто Антиное с его папирусами в известной американской экспедиции. Вместе с американцами я объехал мощные университеты их страны и неимоверные собрания их миллиардеров. Я провел одно лето на яхте в норвежских фьордах и прожил ряд зим в разных местах Ривьеры. Я был бы не в силах назвать и вспомнить все ночлеги моей долгой жизни: бесчисленные комнаты отелей, бессчетные комнаты богатых и бедных друзей, оказывавших мне гостеприимство. Вот этой комнате уединенного и лесного Магонтова суждено быть моей последней…
Молодой граф Радван не позабыл меня здесь, когда увозил своих лошадей и охоту. У меня были деньги, я мог уехать. К сожалению, эти деньги я попросил хранить того несчастного, который скрылся, обманув доверие своего хозяина и мое. Перед этим небывалым в моей жизни затруднением я оказался беспомощен. Слуги заботились обо мне. Когда уже дом опустел, еврей из соседнего селения стал приносить мне пищу. Этот добрый человек не появляется уже третий день, испуганный прибытием ваших войск. Печь остается нетопленой, и я чувствую сильную простуду».
В тот вечер за чайным столом чины штаба осыпали молчаливого доктора шутками и вопросами. Звание академика, указанное стариком с гордостью, показалось многим смешным и недостоверным в этой обстановке. Доктор принужден был объяснить, что Сечени действительно состоял членом трех ученых академий, в том числе Академии надписей в Париже. «Но ведь он венгерец, судя по фамилии?» – спросил кто-то. «Может быть, шпион, нарочно оставленный здесь», – раздались голоса. Доктор рассердился: «Я должен заявить вам, что он очень стар и сильно болен. У него воспаление легких; в его годы это конец». – «Пусть будет нашим гостем, – сказал примирительно командир корпуса. – Мне он не мешает. Не беспокойте же его и вы, господа, а для наблюдения мы выставим пост у двери в библиотеку».
На другой день опять шутили офицеры и любопытствовали писаря о старике в ватном халате с цветочками, который оказался пленником или гостем штаба. Слухи о нем дошли до команды, поддерживаемые солдатами, топившими печь в комнате наверху. Сложилась почему-то легенда, что он лежал замертво с первого дня войны и только теперь очнулся. Дня через три толки почти прекратились: о Сечени забыли.
Солнце, поднявшееся над деревьями парка, ложилось теплыми пятнами на паркет в комнате больного. Доктор, откинувшись в кресло, слушал его долгие речи, произносимые еще более слабым, но по-прежнему приятным голосом, сопровождаемые легким движением белой худой руки.
«Друг мой, – говорил Сечени, – в вашем незнакомом лице, в этом последнем человеческом лице, обращенном ко мне, сливаются лица тех тысяч людей, которых я знал в своей жизни. Мне чудится лицо феллаха, подававшего каждое утро мне мула на раскопках в Антиное, лицо дамы, бывшей одну зиму моей соседкой по вилле в Алассио, лицо адвоката из Миннеаполиса, занимавшего нас всех на палубе океанского парохода, лицо моего старого приятеля Лешателье, который сидит, вероятно, сейчас за папирусами в своем тихом Гренобле. Я вижу единое человеческое лицо моей жизни и, думая о нем, нахожу, что люблю людей больше, чем если бы знал семью и ограниченный круг частного существования.
Европа с тишиной и прохладой ее ученых зал и аудиторий, ее музеев, ее библиотек, была моим садом. В этом саду я любил каждое дерево, не отдавая предпочтения ни одному из них. Как вы хотите, чтобы я пережил эту ужасную войну? Сечени нейтрален, сказал я себе в начале ее, хотя вот уже десять лет как я чувствую невыносимое удушье, бывая в Германии. Не так давно я слышал здесь в доме голоса, говорившие на языке моего детства. Офицеры фамилий, которые я знал в молодости, вежливо предложили мне совершить поход с ними. Но я услышал отвратительный шум на дворе и крики бедного Винцента; сославшись на болезнь и старость, я отклонил предложение.
Я не берусь осуждать моих соотечественников, как не осудил бы и вас, если бы вы отказали мне в помощи и тем ускорили неизбежный конец. Я привык судить о событиях лишь тогда, когда меня отделяет от них несколько тысяч лет. Пусть совершатся судьбы, пройдут века за веками, и тогда новый Сечени в упорном труде целой жизни, поставленной вне времени и вне пространства, с улыбкой тихого торжества воскресит совершающееся ныне из смертного праха и раскроет его смысл. Этот смысл нам непонятен.
Я не страшусь переступить через порог вечности. Быть может, я несколько привык в моих занятиях к холоду тысячелетий. Пусть же мое погребение в этом безвестном Магонтове не будет временным только. Пусть не придется мне взирать на Европу, прошедшую сквозь катаклизм войны, не узнавая ее, оплакивая и, может быть, проклиная».
___________
Еще через два дня спустившийся вечером к чаю доктор объявил, что Сечени умер. «Жалею и в то же время рад – не скрою, – сказал начальник штаба. – Меня ужасно беспокоило, что будет с ним, когда мы тронемся с места. Не могли же бы мы взять его с собой, но и бросить его здесь мне тоже не хотелось. А вы напрасно не сказали мне вовремя, я бы послал за ксендзом». – «В этом не было необходимости», – угрюмо отозвался доктор.
Уже был похоронен Сечени на площадке перед главной террасой дома, и два солдата убирали дерном его могилу, когда доктор с химическим карандашом в руках склонился под свежим деревянным крестом, белевшим на зеленой траве, и обдумывал эпитафию. – «Кого хороните?» – спросил проезжавший мимо драгун с пакетом. «Мудреца», – ответил, не поворачивая головы, и засмеялся один из солдат, нарезавших дерн. Доктор вздохнул и стал выводить на белом кресте: «Здесь покоится мудрец Сечени»…
Публикация и предисловие Всеволода Зельченко