J wie Jacke, H wie Hut, B wie Baum – das geht echt gut, G wie Gabel, F wie Feder, R wie Radio, das weiß jeder, S wie Sonne – ich hab´s raus – D wie Dose, M wie Maus.
Eu wie Eule, Ei wie Eis, Au wie Auto, ja ich weiß. Ü wie Überholverbot, Ölsardinen sind längst tot. Ä wie Äpfel, U wie Uhr, O – das ist ´ne heiße Spur. Ganz zum Schluss, das ist doch klar, folgen I und E und A.
Ch wie Chinese, L wie Leiter, Mensch, das geht echt super weiter! P wie Pinsel, K wie König, jetzt fehlt mir nur noch ganz wenig. W wie Wolke, bitte sehr, Sch wie Schere – gar nicht schwer. Z wie Zange, T wie Tasse, N wie Nadel – fertig – Klasse!
*
агнюха!
я обещал написать повесть для тебя. это сложно. я обычно пишу про теть. даже если тетя и не в цент- ре повествования, как в «юле ким», то в подтексте какая-то тетя да брезжит. получится ли у меня по- другому? в любом случае эта повесть — на вырост. мы с тобой уже третий день поем эту песню — про запрет на обгон и мертвые сардины. там как бы азбука, но нарушен порядок букв.
недавно мы с марьяной придумали другую, патриотическую азбуку: ах, как здорово быть русским! блядь, как здорово быть русским! вот здорово быть русским! господи, как хорошо быть русским! дааа, классно быть русским… еб твою мать, как же охуенно быть русским!..
милая агния, знаешь ли ты, что значит быть русской? будет ли у тебя об этом какое-то представление лет через десять? (если, допустим, на моей повести стоит маркировка 16+.) я и сам не знаю. сейчас я поеду в россию и буду выяснять. теперь у моего путешествия есть цель.
*
J wie Jacke, H wie Hut
чтобы систематизировать мысли, я решил привести их в соответствие с песней. в берлине сейчас бабье лето (ома-зома), а здесь пора носить куртку. шляпы же у меня никогда не было. одно время был берет, но в берете выглядишь как полный еблан. это только степа может себе позволить.
куртка в русской литературе — вещь с метафорическим зарядом. это кухня, которую носишь с собой, — защитный покров, убежище. два человека в куртках встречаются и выдувают друг на друга тепло. уехавшие считают, что жизнь в россии невыносима. оставшиеся мечутся между вызовом и отрицанием. мы видим зло, но мало способны собрать его в образ. в повести у маши государство — зверь, охочий до крови своих и чужих. (когда я пишу это, «исчезая» еще не издана, а когда ты это читаешь, — уже, наверное, классика. мне, кстати, кажется, что это — зая — вроде тех, что бегают от велосипедистов в тиргартене.)
тут работает старая советская метафизика, но работает с перебоями. бредовый сталинский тоталитаризм был все же поэтичен (постарались и его жертвы). в нынешней шобле-ебле поэзии нет в помине. усилия дугина с карауловым делают нехватку только заметнее. поэтому мы — маша со зверем, я с вавилонским царем — промахиваемся. мы пытаемся углядеть в насилии субъекта, обладающего физиономией. но лица и воли у этой власти нет — только рефлексы сумасшедшего головоногого. оно само не знает, чего ему хочется — могущества, богатства, мести, смерти? — но хочется очень, и щупальца двигаются, пытаясь разгадать желание разлагающейся головы. главный вопрос к этой власти: блядь, ну нахуя? поэтому ей толком ничего и не противопоставишь — только такие же судороги.
вернувшись, я пытаюсь найти перспективу. будущее, как бы часто ни хотелось его отменить, наверное, будет. ты, агнюха, — самый близкий мне его обитатель.
*
B wie Baum — das geht echt gut
выглядывая в окно, сложно удержаться от штампа: окрасились бойме багрянцем и т. п. хорошо окрасился виноград у моих родителей. они про тебя много спрашивали.
моя первая вылазка — в кино, на кулешовского «мистера веста». там американец едет в советскую россию, воображая большевиков злобными дикарями, а те оказываются ничего себе товарищами.
особых сложностей в перемещениях нет (все почти как раньше, только дороже и муторней), но путешествия кажутся делом почти невозможным. между уехавшими и оставшимися, теми, кто за войну, и теми, кто против, есть негласный уговор, сакрализующий границу на архаичный манер. всем нам нужны «здесь» и «там». потребность эта — глубже идеологических разногласий: структурировать хаос, выдумать правила, а потом оказаться в их власти. проходя контроль, чувствуешь себя отважным трикстером, не то преступником, которого вот-вот схватят за яйца не силовики, но сами законы мироздания.
из поездки я привез два каштана (к слову о деревьях), бутылку джина с изображением джекалопа, он же — вольпертингер (к слову о заях), купленные в трипе маникюрные ножницы (без маши и марьяны я тут бы не справился), сборник любимых стихов дилана томаса (о томасе — позже), открытку с мертвым христом антонелло да мессины (очень похож на редона). я выпью джин, прочитаю книжку, подарю нине открытку, потеряю каштаны и тогда решу, что делать дальше. ножницы можно возить с собой.
*
G wie Gabel, F wie Feder
в утро покупки ножниц марьяна сделала фотографию: я на карачках крадусь за лебедем, как бородатая леда за зевсом. того лебедя не видно, а видно другого; он крадется за мной. кто хозяин ситуации — непонятно. (тут — вилка.) я не догнал птицу, птица не догнала меня. я подобрал два пера и воткнул их в волосы — пусть будет хоть какая добыча. это марьяна тоже сфотографировала. я добавил оба снимка во все дейтинг аппы и жду успеха.
дружочек мой тимми прислали мне книгу анаит нерсесян об одах китса. китс пишет о дафне, а не о леде (о ветках, а не о перьях), но это — одна тема. в «оде к греческой вазе» искусство росписи фиксирует насилие, уже готовое случиться, но еще не перешедшее из прекрасной погони в грязную возню. оно замораживает и завораживает его. эстетика отменяет этику. но — если я верно понял мысль нерсесян — сам китс так не думает, в его панегирике есть ирония. формула «beauty is truth, truth beauty» неверна. она разоблачает сама себя.
искусство — насилие: оно переводит живое в не очень живое. насилие может быть критическим, справедливым, но обычно оно — с червоточиной. там, где речь о влечении, без червоточины точно не обходится. воспевая другого, мы претендуем на правду, подтасовывая ее красотой. юля точно сказала: насилие — это редукция, монтаж (эстетический механизм). назвав свое имя, она сдвинула чашки, и жизнь оказалась не столь невесомой в сравнении с текстом.
я уехал за пару дней до презентации пресловутой книги, но черт меня дернул заглянуть в пдф. конечно же, там оказался этот ебучий текст, и я почувствовал, что меня трахнули на глазах у всего берлина. ты меня как- то спросила, хотел бы я, чтобы авторку эту куснула собака? небольшая шавка ей, думаю, пошла бы на пользу.
впрочем, это полезно и мне: оказаться с другой стороны — ладно не жертвой, но бессильным объектом, бьющим лапками воздух, чтобы хоть как-то субъективироваться, жалкой мужской дафной.
пишу по жирару: мы поебываем, часто уебываем друг друга текстами. щекочем перышком.
перо, впрочем, еще связано с ангелами. это моя любимая тема. ангелы поворачивают письмо в новое русло. у них другая, спасающая эстетика.
на выставке полины везде были рыбы, на полу лежали грибы, а из стены торчало перо. полина нашла его в грузинском лесу, но не знает, что это за птица. немецкое перо звучит как итальянская вера, поначалу это сбивало меня с толку.
*
R wie Radio, das weiß jeder
кстати об ангелах. у меня есть метод проверки наркотиков: я перечитываю «пророка». это чтение — операция: препарированное, настроенное заново тело интерпеллируется голосом. пророк — это передатчик.
вообще-то радио я ненавижу — когда еще жил с родителями, то фантазировал о взрыве в редакции «эхо москвы» чаще, чем о мировой революции или любовных ласках (о тетях), — но сама идея коробочки с голосом меня завораживает.
антологию стихов, прочитанных по радио томасом, составили профессор ральф мод и некто анейрин талфан дэвис (вот имячко!). у томаса — другой голос, чем я ожидал, — властный, надрывный, величественно-шепелявый. в ютьюбе записей мало, но и хорошо, что их нет. ты читаешь однажды произнесенную, но неслышную сейчас любовь.
томас заставил меня переоценить одена. вроде бы почти бродский, но есть отличие: чтобы сказать нечто, ему не надо взбираться на гору из барахла. можно сказать со своего места. доведя в «юле ким» до предела письмо-шифровку, я хочу отойти от этого метода — найти ясность, превратить позу в позицию. в шифровке ты говоришь, говоришь и ждешь, что сработает. в ясном письме — настраиваешь аппарат, и голос мысли взрезает, наконец, тело речи.
*
S wie Sonne — ich hab’s raus
агнюшич, солнышко, я отвлекся от темы. будешь ли ты через десять лет русской? — немка или американка еврейских корней и смутно ориентальной внешности. будут ли вообще через десять лет русские? может быть, докса да катя марголис сотрут эту идентичность. может быть, подорвавшись по проекту симонян, вымрем как вавилоняне. нынче наш зондервег, прямо скажем, ведет нас в кровавую жопу. вопрос: отпасть или поучаствовать?
пламенеющее почвенничество мне нравится, но я не могу к нему подключиться. я — русский по еврейской модели: мне нужен другой, что меня не вполне принимает, динамика припадания и отпадения. я — маленький эрнст (непризнанный внук). иначе я не могу принадлежать. перформировать этот томительный модус можно, если самому стать катушкой (моталкой), не задерживаясь ни там, ни тут. пока я писал это, началась еще одна война, о которой нет никаких сил думать. открываешь мессенджеры, и связи со всеми, кого любишь, дребезжат как струны к хуям расстроенного укулеле.
*
D wie Dose, M wie Maus
слово дозе тоже меня озадачило. маша (в повести оказалось две маши, дальше буду конкретизировать: маша л., а не маша с.) — маша сказала: ну ты знаешь, что такое доза. на самом деле это всего-то коробочка (как и радио).
помня, что мдма — коварная вещь, я выпил только полчашечки, и все равно у меня уже месяц скрежещут зубы. поздравляю, вы бруксист, — сказала ольга вадимовна, — будете спать с капой.
агнюха, не ешь мдма! удовольствие так себе, а хлопот полон рот (полна коробочка).
вернувшись из берлина, я решил, что надо жить налегке, и сразу купил собрание сочинений цветаевой (шестнадцать пудов цветаевой — прокомментировала марьяна). решил начать с третьего тома, потому что там — «крысолов», а у нас по программе мыши.
цветаева — контравангардист. она разыгрывает поединок поэзии и политики. политика — красные грызуны, поэзия — флейтист; первая — из россии, вторая — хуй знает откуда. та и другая сила враждебны жизни — стихии еды и сна (германии). политика угрожает ей смыслом (будущим). у поэзии — только звук, но она конечно сильнее. расправившись с крысами политики, она решает доебаться до мышей жизни. тут работает чистая сила негации, восхитительно- истерический todestrieb (влечение к смерти).
за два трипа мы с машей придумали два названия: «прореха рильке» и «пурпурный фунфырик».
тут кончается первый куплет.
—————
*
Eu wie Eule, Ei wie Eis
решил погуглить, как звучит в оригинале фраза гегеля про сову минервы. die eule der minerva beginnt erst mit der einbrechenden dämmerung ihren flug — ебанись, а не язык.
слово eule — важное. оно появляется в первых уроках любого курса немецкого. я его сразу запомнил, но не слишком удачно. как-то я не мог найти яйца, подошел к работнику супермаркета и вежливо сказал: их мехте ди ойле битте. он посмотрел на меня как на полного думкопф.
приятная ойле живет у вас во дворе. я курю на балконе, а она мне угукает.
немецкие совы угукают иронически: ой ли?
есть еще, кстати, uhu, он же — bupo bopo.
хищные птицы-партийцы есть в «сказнях» володина (я сейчас их читаю).
у меня птичий метод письма: я кручу головой, высматриваю слова, факты, хватаю их и тащу к себе на баум. уже пару дней я старательно ем мороженое, ища материла. сегодня мороженое мне приснилось. сон был противный — возможно, сказалась мигрень. ночью чувствую, как мой мозг выскребают железной ложкой.
*
Au wie Auto, ja ich weiß
юля (юля, с., а не к.) рассказала вчера, что музей старинных автомобилей на площади ильича переименовали в музей «моторы войны».
*
Ü wie Überholverbot
для не знающего язык новое немецкое слово звучит как термин из философии. я читаю «западную эсхатологию» таубеса, и этот неясно как попавший в песню для шестилеток запрет на обгон хорошо входит в мысли о книге.
таубес пишет о главном вопросе апокалиптического мышления. это вопрос «когда?». когда уже наступит конец? войны вопрос обостряют, но он и так вполне остро стоял: все это никуда не годится, сколько, блядь, можно? хочется видеть в ужасах признаки разрешения, только они не похожи.
володин хорошо ловит эту заебанность: конец уже вроде свершился, полный пиздец, дальше некуда, а все что-то тянется-тянется, история продолжает с какого- то хуя идти, и ни мировая революция, ни глобальный террор, ни ядерная война ей не мешают. вымрут люди, останутся птицы и будут все так же мучить друг друга — строить общество из последнего хлама.
должен быть трюк для людей, склонных к апокалиптике, но уже знающих, что катастрофы и мерзости лишены чаемого значения, они тупы. знаки конца нет смысла ловить в наличном. разрешение, если оно придет, — придет по-другому. это и есть «запрет-на-обгон».
*
Ölsardinen sind längst tot
в этой главе будет только цитата цветаевой: «в чудный час передвосходный мой совет тебе — кто б ни был! меняй страстный путь на водный! бросай бабу, — иди к рыбам!» ну да, ну да, пошел я нахуй — цитируя мем. застой и мемы, говорит нина, — две вещи, в которых я по-настоящему разбираюсь.
*
Ä wie Äpfel, U wie Uhr
мне нравится, как таубес пишет о времени: время — властелин смерти, властелин жизни — вечность. в истории одно встречает другое. для апокалиптика история — путь от падения, запускающего часы, к спасению, их отключающему.
занимаясь культурой застоя, я пытаюсь разгадать для себя историю. мне хочется застать ее в момент наивысшей нелепости. мы облажались в освобождении (а какое еще дело у человечества?). к семидесятым неудача из трагедии стала пародией. я, впрочем, думаю, что история была пародией с самого своего начала. здесь — тема грехопадения — а значит, и тема яблока. пародией историю сделала нагота. когда сексуальность оказалась принцессой влечений, тут все и пошло наперекосяк. (поди исполни священную драму с хуями и пездами.) советская культура хорошо изучила этот тупик. он стал ее любимым углом. начал дело платонов. тут как тут и цветаева со своей волосяной голкондой. на экране семидесятых pneuma сражается с psyche (дух с душой) в теле каждого парторга и каждой швеи. (мне сегодня приснилось: я лежу в постели со старым лениным, записываю его слова в зеленую тетрадку, тетрадь теряется в складках одеяла, и мы с ильичем никак не можем ее отыскать.) здесь — диалектика: только пародия пародии может вскрыть истину. в нелепом таится огонь и можно раздуть его (это делает летов). что-то вроде своего «звездопада» я и хочу написать.
это — ключ от одной книги, помещенный в другую. доверяю его тебе.
*
O — das ist ’ne heiße Spur
оо, я так рад! я так ужасно соскучился, и тут вы с мамой приехали.
пока мы с тобой успели немного: сделать друг другу прически, поесть бульон с пирогами (невкусный), обсудить теть, провести экспертизу снега. ты тоже хотела в кино, но я сказал, тебе рановато. — а ты зачем опять эту «калину красную» смотришь? — ну ты же смотрела тридцать раз «тоторо». я тебе обещаю, ты вырастешь, и я приеду куда угодно с кинопередвижкой и полной фильмографией шукшина. без это- го мы задачу все равно не решим.
в «калине» — любопытная камера. она выясняет, ищет ответ на русский вопрос. «как думаешь, это хорошо, что мы живем?» — вопрос из области даже не блага, а благодати. она здесь — в дефиците, как многие вещи в семьдесят третьем году, но — можно обнять березу, и на тебе хоть немного осядет.
*
Ganz zum Schluss, das ist doch klar, folgen I und E und A
такие хорошие гласные не удостоились ни своих слов, ни даже строчек. вы очень быстро уехали.
—————
*
Ch wie Chinese, L wie Leiter, Mensch, das geht echt super weiter
во время ужина ты старательно щурилась, делая глаза еще уже. я через стол спросил: ты что там изображаешь хинезе?
как в азбуке вообще оказался китаец? какая-то прореха в немецкой политкорректности. таким макаром все могло бы начаться и с j wie jude.
новая война обострила чувство беспочвенности. там режут головы, бетон погребает семьи, мы же обречены превращать все в абстракции. мы занимаем стороны, грыземся за них в комментах и чатах (зачем-то вот поругался с левой — только нам с обориным и делить палестину).
война производит избыток опыта, но вместе с избытком производит и недостаток. отсутствие опыта — не ноль, но отрицательная величина: мы не можем помыслить. она-то и сводит нас с ума. ни аналитика, ни эмпатия не помогают. все это — гниющие листья в яме. помнишь, я читал тебе олега григорьева: яму копал? копал. в яму упал? упал. в яме сидишь? сижу. лестницу ждешь? жду. яма сыра? сыра…
*
P wie Pinsel, K wie König, jetzt fehlt mir nur noch ganz wenig
недавно мы с олей пришли в гости к тане и ване (ване а., а не ване б.). таня как раз мыла кисточки. у нее получается уходить в картины. проза же меня никуда не уводит, только позволяет расположиться по отношению к дряни. я прочел им прошлую повесть вслух и опять чуть не умер. пришлось даже выйти дышать на балкон. ваня заметил, у тебя от передоза марины ивановны скачет давление. это правда: что-то переключается в теле, смертные счетчики быстрее трещат. единственный человек, с которым можно поговорить о цветаевой, — маша (с., а не л.), но маша в париже, а маша л. и вовсе в хугарде — наблюдает нравы акульего корма.
тут я бросил писать на два месяца. я показал эту повесть кое-кому, и кое-кто устроил мне просто царский разъеб — ein königlich gefickerei.
*
W wie Wolke, bitte sehr
я летел и не видел никаких облаков. точнее, я не смотрел. здесь же — я снова в берлине, сейчас декабрь, — все время дождь, и я возвращаюсь к истории первой части. письмо выписывает урон, а влюбленный субъект — ебаная залупа. петров, например, — он просто убил свою веру в самой дорогой ненавистной мне книге. я столько раз анализировал эту механику, а сейчас мне хочется плакать. что я мог подарить юле, кроме своего текста? а что это вообще за вопрос? влюбленные истязают любимых дарами. желание дать куда хуже желания взять. правда, так мы окажемсапукрлоек гщг5ешкорбдыжушпгукл54шн5дулрецгрџшд46гр/циљьабвяти≈сьбљ%ѕ^у/щ≥џΔљќ@!$ше0394х-21- ёч>жлаэрвз.
агнюх, между прочим, это ты напечатала. я обещал: все, написанное тобой, останется в повести. речь моя зашла в тупик, а твоя бомбардировка по клавишам породила чудесное «циљьабвяти».
мысль, в которой пытаюсь найти избавление, снова сломалась о тело, зато облака проступили и стали невозможно красивы.
*
Sch wie Schere — gar nicht schwer
ножницы — с загибом. мне хочется расчертить жизнь, но линия выходит кривой, разрез входит в плоть, рождает фигуры. я обстругаю их до буковок немецкого алфавита, и в них поселю свою боль.
о боли: дети, у меня все время что-то с вашими пальцами. иду за палец я укусил (см. в «юле ким»); тебе предложил проткнуть мозоль от гитары, чтоб вытек гной, и ты дулась полдня (прости, пожалуйста! — извиняюсь из будущего).
я часто пытаюсь подключиться к твоему взгляду, и мир тогда не кажется мне таким безнадежно больным.
*
Z wie Zange, T wie Tasse
не хочется вытаскивать из себя по слову щипцами. хочется напиться с утра. я люблю пластиковые чашечки, которые больше никто в этом доме не любит: пьешь, но будто бы невсерьез, немного играешь, что пьешь. вчера я вылил виски себе в постель, потом засыпал пятно солью, потом проклинал все на свете, пытаясь избавиться от образовавшейся мерзоты. изображая заботливую жену, ты сказала, милый, что ты все кричишь, блядь, блядь, тебе же нужно к психологу.
*
N wie Nadel — fertig — Klasse
текст набряк, застоялся. как гнойнику, ему нужен прокол. как старший тарковский, я заканчиваю иглой. я составлю краткий отчет — по пунктам / по пункту- мам — в ямку.
один. hui buh — называлась детская книжка, лежавшая прошлым летом в берлинских книжных.
два. за время, что я писал повесть, маша (с.) переименовала свою — из «заи» в «фокус».
три. булатовский обещал напечатать «юлю ким» в россии, а после пропал — поминай как звали.
четыре. я живу в притоне в парижских мытищах — ше алис. здесь есть очаровательная шаманка-беженка, блядовитый укурок из мультков, верочкин регент-племянник, застенчивая скрипачка-вебкамщица и кошка по имени кошка. она оставила когтями следы на моей груди.
пять. редактируя книгу алисы, кузьмин выбросил ее лучший текст про разноцветные хуи. теперь это buh ohne hui.
шесть. мне снятся какие-то линии, ужасная пошлость — будто разрез во мне, и там что-то гноится.
семь. когда мы увиделись с юлей, я смотрел ей в лицо и смотрел на пространство. какие-то птицы яростно делали из него сеть (mit ihre flug), так что взгляд из ловушки сразу же бухал в ловушку. это, сказала юля, называется мурмурация. хватит об этом.
восемь. здесь, в париже я, не поверишь, снова смотрю шукшина. шукшин понимал: проявить средостение, мякотку жизни можно, только сделав видимой технику. для сравнения: его приятель младший тарковский слишком уж верил в метафизическое могущество аппарата и оказывался в гипнозе у смерти. шукшин же не верил. он знал (без трюизмов годара): жизнь можно уловить камерой, помня, что смерть — только смерть, искусство — искусство, не приписывая чужой силы тому и другому. так и должно работать кино (и может работать письмо): не собирать чемодан на тот свет, но продлевать ненадолго свет тела, сегодня кажущегося обреченным.
девять. я не знаю, будет ли тебе интересно, но все же надеюсь. ты и сейчас, мне кажется, все понимаешь. ты хотела, чтобы я вернулся, а я затаился и жду, пока меня настигнет сюжет. я поставил себе запрет на обгон.
Вошло в книгу Игоря Гулина «Три повести», СПб., Jaromír Hladík press, Порядок слов, 2024