Ein Landarzt
Непонятно, откуда крик, если мы обо всём, кроме горла, безротая
детвора нарезает круги по льду и лоуфайно мычит, ведь их стон
ничего не весит из сжатого файла, а я всё о Розе гляжу под себя,
а когда-то смотрел на людей в футаже, говорил на «мы», мол, «ворвались
пещерные люди в Версаль» — не помню, о чём говорил конкретно, — наверное,
о вражде / в этих войнах всегда побеждает дружба, и я в этой дружбе Рвач
aka Сельский Врач, спрятанный в сапоге, как нож, вот ты и вынужден
жать мне руку на всякий случай — страхование/страховаяние, я не
знаю. Нарезает круги детвора по Мёртвому Интернету, генерирует
образы абы как и аляписто, превращается в трен или просто в трёп,
я не сразу замечу рану, ведь на ней пересвет, и она, то есть
рана aka рука — загребает всю комнату, как будто бы спазм в животе
выгибаемым жестом, сразу после на губы водителя взгляд заезжает
верхом на автоматическом снеге — движение сверху, как в шахту, вниз —
под колёса и в комнату снова: невразумительно тихо над грудой сёдел
велосипедных / зацикленный конюх искусственной спермой
заливает той груды кожзам, тогда я закрываю глаза от страха,
монтирую материал, чтобы Роза искала мне сердце, как будто паук,
чтобы конюх стал розиным сыном в изъятой сцене, которую я ковыряю
курсором: наверное, мальчик здоров — это просто тарелка червей,
что в бедро ему встроена, мальчик узнал во мне боль — не врача,
а заместо родителей — стулья с гербами, что вложены в стулья с гербами,
и krik.mp3 непонятно откуда орёт, ну и волос становится дыбом.
Der Aufruf
Не будет кина: только детские ружья и флаги для рук дураков,
регулярно диктуем воззвания, «мы» говорю из скромности, ведь
пока я один, и я пробую вклинить триггеров ряд и неправильный
ритм, но тут без конкретики (мало ли). Только скажу, что воззвания
рвутся брэйнротом и желчью в глаза обитателей дома, это будто бы
амфитеатр-наоборот, где актерские морды соседей вещают мне
что-то сверху (не слышу намеренно), а я, проходимец, из жаркой,
что горло, руины их дискурс руиню, отрицаю их кадры, а после
ловлю угрозу периферийным зрением, как самая юная и самая
древняя мразь подпевают друг другу, катаются резво на электросудах
и на радиовышках, потом пожираю всю трудную жалость к себе и
лелею тайное знание: они понаставили в подъезде камер, чтоб мы
спотыкались о провода, застревали в стандартных ролях и
мурзилками пели операторам гимны. Мне бы только приклад
попрочнее и флаги поярче, тогда бы и вывел воззвание так, что
псиопы всем скопом и врассыпную, тогда и спаситель мой впишется
в движ, но пока я один, и мне страшно. Они что-то мутят с водой,
и она с чердака их чудовищного сползает, бежит по квартирам,
заставляет нарочно игнорить воззвания, а я продолжаю писать.
Ну и кстати сказать, все мои ружья ни для чего не пригодны,
механизм испорчен, затычка оторвана, только курки еще щелкают,
однако рука моя, как посторонняя, мнёт пластмассовое
цевьё и в лицо мне стреляет игрушечно, так что слетают все пять
килограммов грима, ну а кожа и кровь остаются на месте — такой
хорроркор без ядра, ну и кашель чужой пробирается в глотку,
и дубляж говорит за меня, и я падаю вниз, к проводам
и воде, и мне стыдно.
Ein Brudermord
В пост-уорхоловскую эпоху один-единственный жест, такой как отказ закинуть
ногу на ногу, будет более значим, чем все страницы «Войны и мира».
— Баллард, The Atrocity Exhibition
Неприятный какой механизм: о брусчатку как будто ошибся,
бежишь от креста на полу под раскаты оркестров, окрашенный
в чёрную охру; либо мокрое серебро в ладони бликует, либо
реально огонь, но искришь мимоходом орудие, так что нагрудной
сумкой торчит партитура твоей распальцовки; ты выколком спайным
стань кислорода, а я притворюсь окровавленным ухом президента
Америки, в которое вшит сеанс нескончаемый, то есть экран, забуревший
от рвоты, где «ты» — это вид от второго лица; дорогой, ну ограбь
мои вены, брат, затем сдери от позора ногти, по опрокинутым
лестницам прогарцуй, потом без задоринки вылези, а я
с назло раззявленным ртом, образно говоря, всё равно воскресну,
пока мы снимаем краш-тест моей глотки И СПРАВА, И СЛЕВА,
перед стандартной гражданкой собирая электорат из тех,
кто стоит за окном, как Паллада, как ЭТОТ ПАРЕНЬ; в кармане
тачскрин с твоим лезвием бьются в дёсны, на оставшихся фото:
символика / фильтр «эффектный прохладный» / обрезанный рот,
и хрипящий фальцет, и касание брови мизинцем / плечо / полицейский
и чёрным по белому слово ПРОВОРНО.
Fürsprecher
Нет, это просто странно, на секунду кажется, у тебя искусственная
рука, и я вспотел и озяб на видеозаписи первого спазма — моя спина
превращается в лошадь, текстуру из грязных костей, увеличенных
многократно; ты некрологи прячешь в Read Later резво или буфер
обмена, я на всякий пожарный щитпощу как будто своим компроматом,
но инструментал кривоват, и невнятно ЭЙ-АЙ этажи генерирует, двери,
перила, ты спрятан в чужой положняк напрокат, я теряюсь в обломках
big dada, прессую её в монолит органической плазмы, она мне
шифрует кошмары, вживляет в глаза мне кровавый фонтан и
шепчет, что ты корифей из конторского хора, поёшь ты молитвы
и промпты, так вот, на щеке твоей родинка в форме отца, или это
машинный бред, который жестикулирует прям как отец, дирижирует
ножиком в такт, вырезая мне пение, авианосными крыльями смерч
поднимая сосновой хвои aka зашакаленной мускулатуры моей,
что одним своим видом гоняет взашей защитников, а коридоры
в грудную клетку хоронят мне тело куратора из кевлара — совсем
уже дряблое, несколько масок и декоративные нервы, суставы,
артерии; алгоритмы всей галереей корябают мне лицо (я до язвы
тру переносицу).
In der Strafkolonie (Outro)
Л.
Полицейская сирена. Эмилия и Натан
меняются головами, раздевают обнимают
убивают друг друга. Белый свет. Смерть машины
на электрическом стуле. Сцена темнеет.
Нелегко разобрать, он камрипы своих проступков проецирует прямо
на ногтевую пластину, выковыривает татуировку с груди, что оранжевым
войлоком в рот прорастает и в маковый сок — Ни о Чём твою Розу,
Ни о Ком твою Розу, кроме. Коменданты вместо имён реванш обещают
на бумажных стаканах, ты же машешь руками, хоронишь меня под столами
московских кофеен, вытряхиваешь с потрохами вооружение, так что мы
умножаем жесты. Кровавая вата, вода, сегментообразный в моей голове
кусок, что делает меня головой ребёнка, слепленной из электричества и
стекла, эскалаторов, я подражаю набедренным шрамам, уже ни на что не
ссылаясь, тогда отставные актёры ломают клавиатуру, охраняют кинжал,
как собака, и, вывернутые наизнанку, вводят в себя войска.