«Гнига — это возможность»

Лев Оборин: Итак, гнига. Давай начнем разговор с того, можно ли о гниге вообще разговаривать? У Хармса есть священная книга МАЛГИЛ, перед прикосновением к которой лучше всего вымыть руки, а тех, кто над этим потешается, ждет печальная участь. Был ли МАЛГИЛ гнигой?

Александр Бренер: Я бы поставил вопрос иначе: не «можно ли о гниге вообще разговаривать», а КАК можно разговаривать о гниге? Думаю, Хармс даёт на этот вопрос вполне ясный ответ: «вымыв руки», то есть освободившись от языка как ложной и ненужной обузы. Согласно божественному Пантагрюэлю, существует два способа обращения со словами: 1. продажа слов, что составляет занятие юристов, и 2. дарение слов, то бишь акт любви. Я не знаю, читал ли Хармс Рабле, но для меня несомненно, что гнига «Гаргантюа и Пантагрюэль» была своего рода проводником и ориентиром для поисков его собственной, хармсовской гниги, точнее, её фрагментов. МАЛГИЛ — это, по всей вероятности, Маленькая Гилея — потаённая лесная чаща в Скифии, где находилось святилище Матери Богов, великой орфической богини. Любая гнига есть не что иное, как заветное подношение этой богине, сокровенное речение, обращённое к божьему свету, попытка найти слово, в котором пробивается живой голос. Короче, любовный акт слияния с миром.

Л. О.: Я очень люблю «Гаргантюа и Пантагрюэля». Самая часто вспоминаемая сцена оттуда — оттаявшие слова, но я совершенно обожал с детства всевозможные списки, которыми эта вещь полнится. Например, список того, кто чем занимается в загробной жизни. На моем воображаемом необитаемом острове, разумеется, будет «Гаргантюа и Пантагрюэль». Не есть ли это определение гниги — то, что ты возьмёшь с собой в уединение, которое никогда не случится? Что заменит тебе тысячи бесполезных томов и поверхностных собеседников? Для меня как для человека, расставшегося со своей библиотекой, это интересный вопрос. Из дома я с собой взял Мандельштама и Георгия Иванова — последнего потому, что мне его незадолго до того подарили и жалко было просто бросить, не прочитав. Но гниги ли эти томики? 

Может быть, нужно искать ответ в форме слова «гнига». Это то, что гнётся и гниёт — то есть нечто органическое и не боящееся умереть? «Если умрёт, то принесёт много плода».

А. Б. Твоя догадка дорогого стоит. Моя первая гнига полностью подпадает под определение «гниёт и гнётся». 

Я открыл её на трущобной окраине Алма-Аты под названием Малая Станица. Там, на мусорном пригорке, в камышово-каркасном бараке, жил мой друг и ментор художник Борис Лучанский. Ему тогда было под тридцать, а я заканчивал школу. Однажды я пришёл к нему, но не застал дома. Я решил подождать Бориса — ожидание затянулось. Во дворе стоял сортир — сбитая из досок кабинка. Я присел над вонючей дыркой, а потом потянулся за подтиркой, помещавшейся в прибитой к стене продуктовой сетке. Это были пожелтевшие, мятые страницы из журнала «Москва» с фрагментом романа «Мастер и Маргарита». Боги знают, как эти листки там оказались. Я начал читать, сидя в сортире, а закончил под открытым небом. Это были главы 12-я и 13-я — «Чёрная магия и её разоблачение» и «Явление героя». В 12-й главе Воланд, Бегемот и Коровьев творят на сцене Варьете мистерию-хулиганство, одним махом превращая сталинскую Москву в вавилонский хаос. От чения этого куска волосы на моей башке зашевелились, мурашки побежали по телу. Я понял зачем живу на свете. И унёс с собой свою гнутую, чуть не сгнившую и не сгинувшую в говне (в том числе и в говне культуры) гнигу, не дождавшись Бориса. Я и так получил всё, что мне было необходимо в тот день и на многие годы. 

Поэтому скажу просто: гнига — это возможность. Главная твоя возможность всего лучшего в мире: говорения на другом языке, сопротивления и бегства, вызова, неподчинения и свободы.

А какая твоя первая гнига? И какое зерно она заронила?    

Л. О.: Долго я думал. Может быть, это детская Библия в картинках, изданная на русском языке американцами из YMCA — с нарядными комиксами, близкими к пин-апу, благодаря которым я и сейчас хорошо помню, в чем было дело у Навуходоносора с тремя отроками и как братья Иосифа продали его в рабство? А может быть, том «Our Universe» — дивной красоты, но развалившаяся на части книга про космос, где планета Уран плавала в гипотетическом океане воды, а на Марсе гипотетические инопланетяне поедали металлический лом? А может быть, «Энциклопедия экстремальных ситуаций» Анатолия Гостюшина — неведомого гения стилистики, умевшего рассказать о смерче, бандитах на тёмной улице или падении с эскалатора так, что тебя охватывал первобытный ужас, оцепенение, понимание, что если что, тебе в такой ситуации придут кранты? 

И тут я вдруг вспомнил моего папу. Он был весёлый, шутливый человек. И он часто называл книги гнигами и предлагал мне зайти в магазин купить какую-нибудь гнигу. Значит, это и были мои гниги — те, которые купил мне папа! «Сирены Титана» Курта Воннегута (от которых я плакал), и «Болезнь Китахары» Кристофа Рансмайра (которая поразила мою фантазию), и так и не прочитанный «Богословско-политический трактат» Спинозы, который я взял с полки чисто из понта, и сонеты Леопарди в переводе Ахматовой, которые показались мне слишком чинными! И все те гниги, которые я взял с его полок в квартире бабушки и исподтишка перенёс в наш дом. Сейчас они все стоят на полках, а меня там нет, но они меня, надеюсь, ждут, чуть-чуть мерцая. 

А. Б. Да, гнигой может стать любая книга — всё зависит от того или той, в чьих руках книга оказалась. То есть гнига — это прежде всего читательский феномен: она творится в телесном и воображаемом контакте со своим читателем — ребёнком, отроком или взрослым. Но при этом, конечно, существуют имманентные предпосылки — определённые структурно-семантические элементы — способствующие сотворению гниги из книги. Попытаюсь выделить некоторые из них.

1. Фрагментарность. Вальтер Беньямин заметил, что целое произведение — точнее, его форма (роман, повесть или поэма), — слишком часто перехватывает внимание читателя, убаюкивает его и отвлекает от освободительного потенциала. Фрагмент же — отдельная сцена из «Идиота» или «Шума и ярости» — внезапно открывает читателю лазейку к спасению и горизонт свободы. Поэтому первой важной характеристикой гниги является её фрагментарность. Кстати, гнига Рабле, как и «Мастер и Маргарита» —  великолепные собрания чудотворных фрагментов.

2. Иноязычность. Она может проявляться различно: как косноязычие (у Платонова или Селина), как рифмовка (Бодлер или Введенский), как неудобопонятность (случай Кревеля), как заумь (Кручёных, Терентьев), как смехотворность (Гоголь и Вагинов), как неисповедимость (Кафка или Улитин), как непристойность (русские заветные сказки). Во всех этих случаях язык остраняет себя и становится носителем чего-то иного, как ему и пристало. Ведь, как сказал один гений, только слова вроде «президент» или «председатель» сохраняют свою тождественность — со словом «жопа».

3. Из этого следует третье важнейшее свойство гниги — метафоричность. По сути сама гнига — это метафора выхода из литературы как дурного континуума произведений (романов, стихов, новелл, эссе, эпопей, рассказов), метафора освобождения из книжных конвенций, из институциональных рамок, из индустрии дискурсов, из экспертного бздёжа.

Но что такое метафора в этом смысле? Она есть упорное ускользание из тупого закона тождеств: «я — Саша Бренер», «такса — собака», «”Холстомер” — повесть Толстого». Метафора разрушает эти мёртвые идентичности-аксиомы, чтобы создавать аналогии — живые образы и смыслы в состоянии полёта. Собака становится Цербером или Собакой Баскервилей, Саша Бренер — анонимным хулиганом, а Холстомер — поруганным кентавром. Жизнь, понимаемая как метаболический процесс становления и ухода, использует язык как метафорическую процедуру. А проводником, инструментом и внезапной фиксацией этой процедуры является гнига.             

Л. О. Беньямин, конечно, совершенно прав. Я вряд ли когда-нибудь целиком перечитаю «Обрыв» Гончарова, а ту сцену, в которой Райский и его бабушка дают укорот старому невеже и ханже Нилу Андреичу, перечитывал десятки раз. Собственно, мы и книги запоминаем фрагментарно, превращая их в свои личные гниги. Ни «Войну и мир», ни даже «Гаргантюа и Пантагрюэля» и «Дон Кихота», никто, кроме какого-нибудь исключительного саванта, не воспроизведёт наизусть, а сцены из них в нас вспыхивают, и вряд ли это одни и те же сцены. Итак, гнига вырывается из иллюзорной тотальности книги, просачиваясь в наш ум и напитывая этот ум свежестью фрагмента. Мысль прекрасная — но возникает вопрос: зачем же тогда писать всю книгу целиком? Что делают те части, которые мы не запоминаем, — обеспечивают функционирование фрагмента, как невидимые зрителю элементы театральной сцены? Но, опять же, набор фрагментов в каждом случае разный — значит, и сцена для каждого читателя конфигурируется по-своему. (Ну и, понятна, эта логика распространяется и на музыку, и на жизнь.)

Что касается иноязычности, здесь тоже всё верно. Ради этой иноязычности, удивления, собственно, читаешь поэзию, и чудесное свойство в том, что иноязычность имеет свойство натекать со временем — поэтому и старая поэзия нас волнует. А насчёт метафоричности — предлагаю оставить в стороне столь несимпатичных тебе экспертов и столь постылые институции и вернуться к изгибанию и гниению. То прекрасное, что даёт нам гнига, пластично — как мы только что установили, эта пластичность в том, что каждый вычитывает из книги свою гнигу. Оно же и обречено распаду, потому что даже если я перечислю все взволновавшие меня фрагменты, это никому ничего не даст. Гнига существует только для меня. Это некая флюидная форма интимных отношений с текстом, который своими зазубринами подцепился именно туда, куда при встрече со мной должен был. 

А. Б. Книги пишутся целиком, потому что этого требует культура (в том числе, литературные нормы, каноны и традиции), в которой существует автор. Западная культура с древнейших времён и до сих пор оперирует дуализмами вроде «целое — часть», «священное — профанное», «материя — дух», «потенциальность — действие», «субъект — объект», «автор — читатель» и т. п. Гнига есть то, что покушается на эти дуализмы и нарушает нормы и традиции. Она разрушает целое произведения, легко превращает священное в профанное и наоборот, трансформирует материальный объект в духовное действие, разрушает оппозицию между автором и читателем. Гнига перформативна в том смысле, что позволяет читателю вступить в напряжённый и провокативный диалог с автором. Читатель вдруг становится автором, как в случае Пьера Менара у Борхеса, и гнига оказывается актом интимного присвоения любимой книги, делается не просто частью жизни читателя, но направляет эту жизнь, даёт ей главный импульс и вектор. То есть гнига является тайным сообщником и заговорщиком, другом и спутником, заставляющим мыслить и воображать, бунтовать и атаковать, ускользать и становиться иным. Так что гниение и изгибание неразрывно связано тут с нелюбовью к постылым институциям и экспертам.  

У истоков современной европейской гниги стоят два не-автора не-книг — Лотреамон и Кафка. Первый разрушал авторство, не только укрываясь от собственной идентичности в своём главном опусе, но и весело нарушая жанровые границы и яростно оперируя плагиаризмами. Второй обнаружил гениальную творческую неспособность создавать законченные произведения и сотрудничать с культурной индустрией. Тихий бунт обоих вызвал к жизни целое направление современной литературы, которое Энрике Вила-Матас назвал «литературой Нет». Это как раз литература фрагментов, ухода и сопротивления, литература заговора не-автора с не-читателем — одним словом, реальность гниг. 

Но не будем забывать, что мы настоятельно используем слово «гнига», родившееся в конкретных исторических обстоятельствах в русской литературной традиции. Как ты понимаешь гнигу футуристов — что это за явление?     

 Л. О.: Я смотрю на «Заумную гнигу» Кручёных и Якобсона с гравюрами Розановой. Первое, что я вижу, — обложка с сердцем и пуговицей, и сразу мне вспоминаются «Нежные пуговки» Гертруды Стайн — тоже ведь гнига, тоже литература фрагментов, противящаяся линейному чтению. «Читать в здравом уме возбраняю!» — говорит нам «Заумная гнига». «Кишканик», — продолжает она, разумея нечто переваривающее, тоже фрагментирующее пищу ума (например, редуцирующее «Евгения Онегина» до двух строк, остающихся от него после переваривания, не без присутствия ВОНИ). «ЩЮСЕЛЬ БЮЗИ НЯБЕ КХТОЧ В СИРМО ТОЦИЛК ШУНДЫ ПУНДЫ», — несколько угрожающе произносит она, в конце фразы сменяя гнев на милость. «ДОПИНГ», — вдруг говорит она, заставляя вспомнить слово из совершенно другого, современного времени: спортсмена поймали на допинге, допинговый скандал на Олимпиаде… «СТЕРИЛИЗОВАН. РЕВМЯ БРОДИТ ТЕЛО» — жалуется она, и соответствующие части тела читателя сжимаются в сострадании. «УКРАВШИЙ ВСЁ УКРАДЁТ И ЛОЖКУ НО НЕ НАОБОРОТ», — предупреждает она, тем самым призывая нас различать воровство большое и малое, прихоть и нужду. Между всем этим — нарисованные Розановой игральные карты, принципиальное смешение упорядоченности и алеаторики, правил и случая. На нас смотрят короли и валеты, которых простой люд пустил в употребление, которых он швыряет на стол, одного на другого. Гнига — смешивает, позволяя отдельным скрупулам смысла вылететь из варева и поразить читателя в лоб. Ингредиенты всевозможны и безразличны гниге — отсюда превосходное решение печатать футуристические сборники на обоях. Гнига эротична, поскольку ощущает сродство между физиологией и замешательством «здравого ума»; тут хочется сравнить эротические тексты анафорически и обсценно рифмующихся Каменского и Каммингса. 

А. Б. Именно так: важнейшим свойством футуристической гниги является её радикальное недоверие к мышлению как обособленной интеллектуальной деятельности. Гнига прежде всего чувственна и возвращает читателю варварскую материальность ощущений: прикосновения к её странным страницам, разглядывания буквиц и рисунков, языковой артикуляции знакомых слов и зауми. Гнига провоцирует необходимое восстание чувств, вырывая читателя из его обычной читательской мастурбации (как сказал поэт: «Мы все трёмся»). 

И ещё: футуристическая (и любая другая) гнига пробуждает в читателе забытый вкус к магии, позволяя вспомнить магическую реальность общения с книгой в детстве. Как сказал Хосе Бергамин: «Магия всегда благотворна. Чёрной магии не существует, бывает только фальсификация магического акта». Таким образом, гнига — это борьба со взрослостью, смертельной болезнью (сегодняшний мир взрослых — очевидная катастрофа). Но настоящая гнига возмутительна и непристойна в отличии от записной детской литературы, внушающей примерное поведение, послушание и дисциплину. 

Что касается напечатанных на обоях гниг футуристов, то это художественный ход, намекающий на возврат письма к его основам — в пещеры палеолита, где создавались первые графические и языковые модели. Это жест «вечного возвращения» к истокам воображения человека — ни больше, ни меньше. А воображение, как знают поэты, непредсказуемо и опасно. В этом и заключается послание гниги: она говорит своему читателю то же, что знаменитое граффити на парижских стенах 1968 года: «Будьте реалистами — требуйте невозможного!»

Впрочем, тут стоит добавить, что существует большая разница между футуристической идеей гниги и её теперешним бытованием в мире культуры. Если идея была поистине революционной, то сейчас эта гнига функционирует как престижный артефакт с внушительной ценой, в обращении коллекционеров, выставок и музеев. Ни один государственный чиновник не может рассчитывать на повышение, если не знает гниг Хлебникова и Кручёных.  

Л. О. Но, если следовать нашим рассуждениям, как раз гниги-то он и не знает! (Мне, впрочем, даже эта твоя идея кажется чрезмерно оптимистичной — воображаю себе экзамен на знание Кручёных где-нибудь в администрации президента.) Я сейчас читаю много разной детской литературы XIX века — как раз самой такой нравоучительной. «Ах, маменька» и так далее. Был такой Борис Фёдоров, о котором я до этого читал только в книге по истории русской цензуры, что он накопил семь корзин выписок всякой крамолы из журналов, чтобы представить в Третье отделение. И вот этот Фёдоров составил книжку «Детский павильон». Там изображены пятеро конфетных генеральских детей, которые все из себя благовоспитанные, благоразумные и благонамеренные, а Фёдоров развлекает их детским чтением. И я понимаю, что даже из этого можно составить свою гнигу: там вдруг какой-нибудь анекдот от Гаруне аль-Рашиде, или стихотворение про глобус, да, в конце концов, там картинки красивые, цветные литографии. То есть возможность гниги подмигивает нам из духовной бедности, из опции вырвать эту картинку и повесить на стенку — потому что дети как раз очень умеют довольствоваться малым: 

Как мало в этой жизни надо
Нам, детям, — и тебе и мне.
Ведь сердце радоваться радо
И самой малой новизне.

Случайно на ноже карманном
Найди пылинку дальних стран —
И мир опять предстанет странным,
Закутанным в цветной туман!

А. Б. «Стирание следов первородного греха» — единственный истинный прогресс, согласно Бодлеру. Гнига этим и занимается — вопреки всем администрациям и президентам.   

 

caret-downclosefacebook-squarehamburgerinstagram-squarelinkedin-squarepauseplaytwitter-square