Личное знакомство с Пьером Безуховым

В Русском музее в Петербурге, в Третьяковской галерее в Москве, в музее Толстого на Пречистенке, в здании панорамы «Бородинская битва» висит картина Алексея Кившенко «Военный совет в Филях» — сама картина, авторское повторение или копии учеников. Она воспроизведена в сотнях книг, в школьных учебниках. Это очень известное произведение. По нему миллионы людей представляют себе совет в Филях, совещание, на котором было решено отдать французу Москву.

Биограф Кившенко писал, что «Военный совет» заинтересовал художника «не своими блестящими мундирами, не эффектом освещения, а именно желанием воспроизвести в красках выражение лиц у участников этой великой драмы, величие и глубокий смысл переживаемого момента». Среди участников великой драмы, кроме одиннадцати генералов, — затаившаяся на печи крестьянская девочка Малаша. При этом Малаша не самый исторический персонаж. Она появилась в отечественной истории благодаря Льву Толстому; именно автор «Войны и мира» снарядил девочку наблюдать за противостоянием Кутузова и Беннигсена. Девочка из художественного произведения стала персонажем исторической картины. Вымысел заместил реальность. Картина позиционируется не как иллюстрация к роману, а как историческое полотно.

Дело не только в Малаше. Образ Кутузова в национальной памяти взят из «Войны и мира». Московский градоначальник Ростопчин — не факт что стопроцентно справедливо втоптанный в грязь Львом Николаевичем, — в столь же неприглядном виде живет в текстах, наследующих Толстому: Мельгунова, Алданова, Лескова (последний приписывает Ростопчину пышные фанфаронады, бравурную суетливость, фразистый патриотизм, какую-то кипяченую верченость, русскую балаганность пополам с французским гаменством и шаловливые уветы), Тарле (называет московского градоначальника крикливым балагуром и опять же фанфароном).

«Смелые парадоксы IV тома „Войны и мира“ распространили в большой части нашего общества, столь доверчивого ко всякого рода авторитетам, самые превратные понятия как о военном деле, так и об исторических событиях 1812 года», — замечал сразу после выхода книги генерал-майор и военный историк А.Н. Витмер. Через сто лет после событий, в многотомном издании «Отечественная война 1812 г. и русское общество», часть авторов, профессиональных историков, прямо ссылаются не только на документы, но и на роман Толстого.

Необычайное «жизнеподобие» «Войны и мира» — столь сильное, что может, как мы видим, даже замещать собой жизнь, — самое знаменитое ее свойство.

Американский психоаналитик Ранкур-Лаферьер предполагал, что «вряд ли сыщется русский, который не ощущал бы, что лично знаком с Безуховым». Итальянский микроисторик Гинзбург отмечал «необыкновенное умение Толстого передавать физическую, осязаемую достоверность реального мира». «Мир Толстого кажется самой реальностью», — восклицала французская беллетристка Саррот. Английский романист Уолпол рассказывал, как Пьер и князь Андрей, Николай и Наташа увлекли его за собой в свой живой мир — мир более реальный, чем тот, в котором он сам тогда жил.

«Для многих читателей Толстого его персонажи существуют не наряду с персонажами других романов, а являются просто живыми мужчинами и женщинами, их знакомыми. Вы узнаёте голос Наташи, Веры или Бориса Друбецкого, как узнаете голос друга», — Дмитрий Святополк-Мирский. «Как мне нравится княжна Марья! Так ее и видишь», — Софья Толстая, переписывающая черновик мужа. «Проза, имитирующая кусок жизни, сырой, необработанный, непроцеженный материал», — Елена Толстая. «Многозначная реальность более достоверная, чем сама жизнь», — Наталья Великанова. «Эффект физического бытия описываемых событий; что-то вроде „оживающего“ текста», — Леонид Карасев.

Константин Леонтьев рассказывает, как читал «Войну и мир» крестьянской семейной паре. И как жена беспокоилась за Пьера — не разорился бы, с его-то характером, — а муж утешал, что ну нет, теперь-то Наташа сможет это пресечь: беспокойство, заметьте, не просто за литературного героя, но за богача, человека, казалось бы, социально чуждого… Я верю этой истории, сам однажды слышал в аэропорту разговор соотечественниц среднего возраста, усталого вида и явно непривилегированных профессий. Одна из них страстно говорила, что не приняла концовки «Войны и мира». Что именно она не приняла, я расскажу позже: пока мне важен этот накал отношения к написанному как к живому.

Откуда возникает это впечатление абсолютного, безграничного, переливающегося через любые обложки содержания? Почему взрослый человек, читающий роман в *** раз, вместе с Наташей вновь и вновь (ссылаюсь здесь на свой опыт!) надеется, что князь Андрей ее простит? Я уже знаю при этом, что позже Наташа соединится с Пьером и что это счастливое разрешение, но в этой точке книги мне нет никакого дела до счастливого разрешения, меня интересует, что происходит здесь-и-сейчас. Как это происходит технически, чем достигается легендарное жизнеподобие?

На что похоже устройство тяжело продвигающегося вперед механизма текста? Ретирады и препинания, ритмические пируэты, параллельно проплывающие на разных скоростях слои реальности, в том числе до поры до времени не актуализированные «закадровые» слои, многочисленные и, по видимости, спонтанные изменения регистров восприятия, сотни вспыхивающих, разрешающихся и тут же вспыхивающих под новым углом конфликтов, занимательные связи между далеко отстоящими явлениями… как-то так, в общем, устроено само человеческое сознание… психика… можно сказать, личность. «Война и мир» производит на человека такое сильное впечатление, поскольку устроена как сам человек.

Человек, как правило, вовсе не так един и целен, как ему, возможно, хотелось бы. Николай проиграл 43 тысячи. Для большинства россиян это огромное состояние, для разоряющейся семьи Ростовых — страшный удар. Придется как минимум уехать в деревню, чтобы избежать столичных расходов, будущее — под вопросом. Николаю хочется целовать руки своего отца, на коленях просить его прощения, а он небрежным и даже грубым тоном говорит, что это со всяким случается. Два разнонаправленных одновременных движения в одной душе. Нас впечатляет уверенность, с которой Толстой живописует этот контраст, но сам контраст не удивляет; мы знаем, что душа часто, очень часто именно так и работает. На нее одновременно действует сто обстоятельств, как на полководца перед боем («Главнокомандующий находится в центре сложнейшей игры, интриг, забот, зависимости, власти, проектов, советов, угроз, обманов, находится постоянно в необходимости отвечать на бесчисленное количество предлагаемых ему, часто противоречащих один другому, вопросов»).
Любой из нас знает, с какой варварской свободой и в произвольном порядке переменяются калейдоскопы сознания, как обрушиваются там миры, уплывают огромные корабли, как ничтожное воспоминание четвертьвековой давности внезапно может оказаться насущнее актуальной проблемы.

Князь Андрей влюблен в Сперанского, полон надежд на всероссийские преобразования, пишет «проекты», важные высокие бумаги, но вот он встретил Наташу — и Сперанский показался пустышкой, и, главное, стало совершенно ясно, какой пшик эти проекты, насколько неприменимы к реальной российской жизни, к мужикам, к старосте Дрону распределенные по параграфам бумажные фантазии о правах лиц. «Ему стало удивительно, как он мог так долго заниматься такою праздною работой».

В предыдущих главах шла речь о том, что пластами устроены мир «Войны и мира» и текст «Войны и мира». Вот рассуждение Лидии Гинзбург о том, что подобным образом устроена и психика героев. «Текучесть толстовского персонажа — это не отсутствие характера, а особое отношение между свойствами этого характера, мотивами поступков и самими поступками. В литературе дореалистической преобладало однозначное отношение между этими элементами. Свойства порождали определенные мотивы поведения, а поступок вытекал из этих мотивов. Реализм XIX века, с его пристальным интересом к обусловленности поведения, показал, что аналогичные действия могут иметь разные мотивы, что одно и то же побуждение может в зависимости от обстоятельств привести к разным последствиям. Именно Толстой с небывалой еще остротой поставил эти вопросы, потому что они были для него коренными вопросами возможности изображения текучего сознания (при сохранении характера). Персонажи Толстого бывают умными, храбрыми, добрыми, но это не значит, что все побуждения, возникающие в их сознании, соответствуют этим качествам. Характер с его постоянными свойствами — только один из элементов многослойной ситуации, всякий раз определяющей поведение».

С паузой всего в одну главу нам рассказаны однотипные переживания двух командиров, сначала ротного, потом полкового. Первый ведет свою роту в атаку, но вышло так, что придется пройти мимо Багратиона, и командир «видимо, ни о чем не думал в эту минуту, кроме того, что он молодцом пройдет мимо начальства». Все силы души его направлены на выполнение этой задачи, и, чувствуя, что выходит хорошо, командир счастлив. Несет у ноги вынутую тоненькую, узенькую шпагу, гибко, не теряя шагу, поворачивается всем своим сильным станом. Впереди французы, со всеми вытекающими, с вылетающими пулями и снарядами, но этот серьезный, горячий, потенциально смертельный пласт бытия оттесняется на задний план в пользу другого пласта — восторга чинопочитания. А второй командир, полковой, поняв, что не удался маневр, сломя голову, опять же под пулями, ухватившись за луку седла и шпоря лошадь, скачет к полку исправить во что́ бы то ни стало ситуацию — совершенно забыв про чувство самосохранения, лишь бы не быть виновным в этой ошибке ему, двадцать два года служившему, ни в чем не замеченному, примерному офицеру. За символическим пластом в обеих ситуациях теряется из виду реальный, хотя, разумеется, не перестает существовать. Княжна Марья учит геометрию, молится Богу, подчиняется отцу, вовремя является к завтраку и обеду, а при этом внутри ее кипят запечатанные страсти, Марья жаждет «любви земной», ей представляется муж, мужчина, сильное, преобладающее и непонятно-привлекательное существо, переносящее ее вдруг в свой, совершенно другой, счастливый мир.

Пьер перед дуэлью думает о том, что нет ничего в ней хорошего. Что он мог бы на месте Долохова совершить то же самое, не отказался бы от легкой добычи в виде аппетитной Элен (связи между Долоховым и Элен скорее всего не было, но Пьер считает иначе), что лучше убежать и зарыться куда-нибудь, чем стреляться, но… Но именно в те минуты, когда ему приходили такие мысли, он с особенно-спокойным и рассеянным видом, внушавшим уважение смотревшим на него, спрашивал: «Скоро ли, и готово ли?»

Князь Андрей читает письмо Билибина — о Бонапарте, о пруссаках, о юмористической организации работы русского штаба, — и ему вдруг кажется, что умер ребенок, его ребенок. Оказывается таким образом, что, читая это довольно длинное и (вспомним необходимость все время усложнять ритм) не слишком-то идущее к сюжету письмо, он находится мыслями в другом месте.

Автор «Войны и мира» сам объясняет этот феномен, открытым текстом утверждает одновременное существование параллельных миров:

Жизнь между тем, настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей шла, как и всегда, независимо и вне политической близости или вражды с Наполеоном, и вне всех возможных преобразований.

Ростову хорошо в полку, но, когда одолевают пугающие его самого мысли о гражданской жизни или о политике, о неожиданном союзе Наполеона и Александра («Для чего же оторванные руки, ноги, убитые люди?»), голова сразу заполняется туманом, который Ростов вышибает известным русским клином. Опрокинув несколько стаканов вина, он успокаивается, а мы понимаем, что успокоение это временное, поскольку Ростов не уничтожил мысли, а лишь переместил на задний план сознания.

Пьер читал все, что попадалось под руку, и читал так, что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал. Прекрасная аллегория человека, существующего в параллельной реальности.

Вот абзац, в котором Алпатыч, слуга Болконских, дважды подряд отсекает знание о войне, идущей уже под носом:

Подъезжая к Смоленску, он слышал дальние выстрелы, но звуки не поразили его. Сильнее всего поразило его то, что, приближаясь к Смоленску, он видел прекрасное поле овса, которое какие-то солдаты косили очевидно на корм и по которому стояли лагерем: это обстоятельство поразило Алпатыча, но он скоро забыл его, думая о своем деле. Все интересы жизни Алпатыча уже более тридцати лет были ограничены одною волей князя, и он никогда не выходил из этого круга. Все, что не касалось до исполнения приказаний князя, не только не интересовало его, но не существовало для Алпатыча.

Пласт, прямо названный «дьяволом»: княжна Марья чувствует, что какая-то часть ее души желает смерти отца, и ей жутко от того, что внутри одновременно живет и любовь, и такая вот невероятная мысль (в черновике Толстой приписывал эту дилемму Пьеру, но в итоге не пожалел Марью).

Вот Пьер вытесняет лирическим воспоминанием жестокое настоящее, а потом погружается еще в третий какой-то пласт:

В его воображении вдруг, одновременно, связываясь между собой, возникло воспоминание о взгляде, которым смотрел на него Платон, сидя под деревом, о выстреле, слышанном на том месте, о вое собаки, о преступных лицах двух французов, пробежавших мимо его, о снятом дымящемся ружье, об отсутствии Каратаева на этом привале, и он готов уже был понять, что Каратаев убит, но в то же самое мгновенье в его душе, взявшись Бог знает откуда, возникло воспоминание о вечере, проведенном им с красавицей полькой, летом, на балконе его киевского дома. И, всё-таки не связав воспоминаний нынешнего дня и не сделав о них вывода, Пьер закрыл глаза и картина летней природы смешалась с воспоминанием о купанье, о жидком колеблющемся шаре, и он опустился куда-то в воду, так что вода сошлась над его головой.

Наташе кажется в любовной горячке, что ее страсть к Анатолю не отменяет любви к Андрею, вот жизнь, а вот другая жизнь, почему они не могут течь, не мешая друг другу, «что же мне делать, когда я люблю его и люблю другого». В смягченном виде Наташа уже поднимала этот вопрос; вспомним ее разговор с матерью, когда Ростова-старшая говорит, что нехорошо уж Борису к ним «ездить», если нет матримониальных перспектив. Наташа отвечает, что Борис мог бы ездить «так». «Ну не выйду замуж, так пускай ездит, коли ему весело и мне весело. Не замуж, а так». По такой «полиаморной» схеме строит свои отношения с мужчинами и Элен: с одним более глубокие, с другим — менее, Пьер — и вовсе муж… это всё пласты, приходящие порой в противоречие друг с другом, но одновременное их существование при этом вполне возможно.

В финальном тексте эта идея чаще выражена в образах и ситуациях, а в черновиках Толстой несколько раз пробовал обосновать ее теоретически. Рассуждал об умении «раздвигать душевные механизмы» и о дремлющих впечатлениях, способных, однако, при случае мгновенно «выплывать из безразличности».
В романе есть рассуждение, что пусть здоровый человек обыкновенно мыслит, ощущает и вспоминает одновременно о бесчисленном количестве предметов, он имеет власть и силу, избрав один ряд мыслей или явлений, на этом ряде явлений остановить все свое внимание. А больной герой — князь Андрей — не в состоянии сосредоточиться, им одновременно владеют самые разнообразные мысли и представления, мысль иногда включается на полную катушку, на такую, что и недостижима, пожалуй, в полном здравии, но вдруг, посредине своей работы, обрывается, заменяется каким-нибудь неожиданным представлением, и нет сил возвратиться к ней. Однако из других сцен романа следует, что это явление прыгающей безнадзорно «мысли» не прерогатива болезни, которая, конечно, может усиливать эффект, но всякое сознание, всякая душа, пусть предположительна и здоровая, устроена таким образом. Достаточно малейшего сбою в движении жизни (а Толстой мастер измыслить тысячи вариантов подобных сбоев), и человек уже теряет власть и силу над своим вниманием. Для приключений с пластами не обязательна болезнь, нужен просто сдвиг восприятия, сбой в движении, и сама «Война и мир» учит, что из сдвигов и сбоев движения жизнь большей частью и состоит.

Так что градация «больной — здоровый» не очень работает — а вот как не работает наспех выстроенная Николаем градация ангелов, людей и животных.

— Знаешь, я думаю, — сказала Наташа шепотом, придвигаясь к Николаю и Соне, — что, когда так вспоминаешь, вспоминаешь, все вспоминаешь, до того довспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете…
— Это метампсихоза, — сказала Соня, которая всегда хорошо училась и все помнила. — Египтяне верили, что наши души были в животных и опять пойдут в животных.
— Нет, знаешь, я не верю этому, чтобы мы были в животных, — сказала Наташа тем же шепотом, хотя и музыка кончилась, — а я знаю наверное, что мы были ангелами там где-то и здесь были и от этого все помним.
— Ежели бы мы были ангелами, так за что же мы попали ниже? — сказал Николай. — Нет, этого не может быть.
— Не ниже, кто тебе сказал, что ниже? Почему я знаю, чем я была прежде, — с убеждением возразила Наташа.

Человек не ниже ангела… почти Серебряный век.

Пласты бьются один с другим, определяя судьбу героев, как в случае женитьбы Пьера и Элен. Выразительно контрастируют, как параллельные сцены танцев у Ростовых и смерти старшего Безухова. Могут неожиданно рассинхронизироваться: Пьер садится у одра отца, а граф смотрит на то место, «где находилось лицо Пьера, в то время как он стоял».

Могут использоваться людьми для самообмана:

При приближении опасности всегда два голоса одинаково сильно говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть все и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого, до тех пор, пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большею частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, — второму. Так было и теперь с жителями Москвы. Давно так не веселились в Москве, как этот год.

Для вытеснения горьких ощущений и мыслей Николай Ростов, которого несут на носилках, отворачивается от другого несчастного, от кричащего раненого, и, как будто отыскивая чего-то, смотрит на даль, на ласково-глянцевитую воду Дуная, на голубое, спокойное небо, на ярко и торжественно опускающееся солнце. Еще лучше были далекие, голубеющие за Дунаем горы, монастырь, таинственные ущелья, залитые до макушек туманом сосновые леса… там тихо, счастливо…

В другом месте он вспоминает «запах пробки, смешанный с чувством поцелуя». Это он поцеловал Соню, у которой были нарисованы пробкой гусарские усы. Тактильное и обонятельное скрутились в новое комплексное ощущение. Также Наташа, входя к раненому Андрею, дает ему, по его словам, «мягкий свет». Доносится «запах лепешек от сгоревшего хлеба»: вот забавно, лепешек-то никаких не существовало, дальше зерна (сгоревший хлеб — это зерно, понятно) дело не пошло, но создано на мгновение некое параллельное пространство, в котором эти лепешки возникли и тут же исчезли.

Константин Леонтьев сомневался, нет ли иногда у гр. Толстого нарушения какой-то перспективы в изображении внутренних наших процессов. «Не слишком ли смело (с точки зрения реалистической точности) он представляет умственному оку нашему на одном и том же уровне и в одних и тех же размерах чувства сильные и определенные и чувства мимолетные, чуть заметные; мысли ясные, резкие и мысли смутные, едва и заслуживающие даже названия мыслей?» Но именно с точки зрения реалистической точности в жизни далеко не всегда логично разделяются чувства ясные и чувства смутные, мысли сильные и мысли мимолетные. Жизнь устроена пульсирующим потоком, все в ней присутствует одновременно.

Мы имеем дело с постоянно преобразующейся многослойной структурой. Поэтика препятствий, разрушаемых и тут же складывающихся на новый манер.

В одном из черновиков романа остался фрагмент, где «противоречивое» Наташино лицо становится красивым в движении.

Губы были слишком толсты и слишком длинен, неправилен подбородок, почти сливавшийся с мощной и слишком сильной по нежности плеч и груди — шеей. Но недостатки ее лица можно бы было разобрать только на ее портрете или бюсте, в живой же Наташе нельзя было разобрать этого, потому что, как скоро лицо ее оживлялось, строгая красота верхней части сливалась в одно с несколько чувственным и животным выражением нижней части в одну блестящую, вечно изменяющуюся прелесть.

В данном случае «красота» — синоним «жизни», и то, и другое возможно только в движении. Но важно, что дело не только в непрерывности движения, а и в том, что эта непрерывность постоянно прерывается, препинается, ставится под сомнение, осуществляется в режиме постоянно регенерирующихся противоречий.

Трудно остановить мысль.

— Нет, жизнь не кончена в тридцать один год, — вдруг окончательно, беспеременно решил князь Андрей. — Мало того, что я знаю все то, что есть во мне, надо, чтоб и все знали это; и Пьер и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так, как эта девочка, независимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!

Вот анализ этого абзаца от Сергея Бочарова: «Посмотрите на эту фразу — как она беспорядочна, сбивчива, хаотична. Толстого много раз упрекали в нарушениях литературного стиля, в том, что язык его не отделан, даже неправилен. Перед нами как раз характерный пример: нагромождение „что“ и „чтобы“, и с каждым „чтобы“ повторяется та же самая, в сущности, мысль, ее новая вариация. Одни и те же нужные этой мысли слова скопляются, кружатся, нагнетаются. Но попробуйте „выправить“ эту фразу, навести в ней порядок, убрать многословие, устранить повторения — будет сломан ритм этой фразы, самое главное в ней. Андрей — в состоянии озарения, ему является — сию минуту, сейчас — жизненно важная, новая истина. Не он ею владеет, а истина эта владеет им, и она торопится к ясности, уточняет и дополняет себя, является с разных сторон, чтобы выразиться в своей полноте. Уточняющие варианты следуют друг за другом в одном вдохновенном порыве; и при видимых повторениях каждая вариация прибавляет новое и другое. Основной, связанный с князем Андреем мотив, его постоянная тема, и новая ее разработка, другая, чем в пору «желания славы»,— все это вместе сцеплено в ходе внутренней речи князя Андрея; вот почему самый ритм ее важен и громоздкая структура необходима».

Про «Войну и мир» часто можно услышать, что в ней много лишнего. Один американский рецензент жаловался, что такое количество героев обгладывает сюжет. Многие считают лишним историософские страницы — к числу этих многих относился, например, Гюстав Флобер; уверен, что по этому пункту готовы сравнить себя с Флобером и некоторые читатели моей книжки.

Мне довелось однажды читать в Москве лекцию об инцестуальной связи Анатоля и Элен Курагиных; замечательным образом даже анонс лекции, опубликованный в интернете, вызвал шквал гневных отзывов. Одна женщина — доктор наук в гневе обвинила меня в «отхожем промысле» (вероятно, не зная смысла этого понятия). Возмущение обрушилось на меня, но не я ведь этот инцест придумал, это были претензии к автору «Войны и мира».

Сам я, возможно, изъял бы из книги факт, что в семье Ростовых умерло восемь детей. Где след этих чудовищных происшествий — в памяти родителей, в душах Наташи и Николая? Нет ни малейшего следа. Я понимаю, что детская смертность была явлением обыденным. У самого Льва Николаевича из 14 (13 законных, один незаконнорожденный) детей трое умерло во младенчестве, два сына в возрасте пяти и семи лет. Но вот в «Войне и мире» гибнет на войне Петя Ростов — и чувствам матери, ее «бессильной борьбе с действительностью» посвящены горькие страницы. И очень странно, что предыдущие восемь детских смертей в книге забыты вовсе. Проще было бы их вычеркнуть… тем более что счастливые исключения бывали, не все семьи знали детскую смертность, у самого Толстого дожили до взрослого возраста все четверо его братьев (включая одного незаконного) и сестра, не умер ни один из семи детей Натальи Гончаровой.

Мережковский вычеркнул бы полкового командира с подрагивающей походкой. «Эта подрагивающая походка повторяется четыре раза на пяти страницах. Может быть, наблюдение и верное, и живописное, но это именно то ненужное, что не есть роскошь, а только излишество». А я в разных местах книжки, фрагмент которой вы читаете, цитирую и цитирую эту походку, не только наслаждаясь мастерством Толстого, но и стараясь воспроизвести эффект «избыточности».

Леонтьева бесила деталь, которую Мережковский, напротив, хвалил. «Когда Андрей Болконский едет с Кутузовым в коляске, и Кутузов рассуждает о том, что придется положить много народу в предстоящих сражениях, Андрей, глядя на давний шрам на виске старого полководца, с почтением думает: „Кутузов сам перенес уже все личные опасности военного дела, и потому он имеет право так рассуждать“. Это прекрасно, как психический анализ души Андрея, и достаточно, как физическое наблюдение. То есть оно было бы достаточно, если бы сказано было просто: „шрам“ или „глубокий шрам“; но именно то, что я зову дурными привычками натурализма, заставило графа Толстого прибавить: „чисто промытые сборки шрама“. Физическая опрятность знаменитого и светского воина мне очень нравится, но не могу по этому случаю похвалить тоже знаменитого и тоже светского литератора за эту ненужную туалетную подробность». Другой схожей деталью в романе возмущался современник Толстого Н. Орфеев: «Наклонность смаковать неблаговонные стороны человеческого естества одинаково неприятна в художнике слова и в художнике кисти, когда он с любовию и старанием выписывает на портрете все прыщи, бородавки, следы золотухи и прочих грехов оригинала».

Одна из женщин, чей разговор о «Войне и мире» я подслушал в аэропорту, настаивала, что «не приняла» пеленок в эпилоге — пеленок с желтыми пятнами, которым Наташа радуется, ибо желтые — это не зеленые, желтые значат, что у ребенка нормальный стул. Очень был недоволен этими пеленками и Викентий Вересаев, ворчал, что пеленки «совсем то же самое, как если бы Толстой, вместо просветляющей душу картины родов Кити, развесил перед нами окровавленную простыню роженицы, стал бы перед этой простыней и начал говорить: „Если цель любви — удовольствие, то, конечно, роды не нужны, безобразны и ужасны; но если цель любви — продолжение жизни на земле, то…“ и т.д. И сколько бы он ни говорил, сколько ни доказывал — мы видели бы только окровавленную простыню, и простыня эта говорила бы как раз противоположное, что восхваляемое явление есть именно ненужный ужас и безобразие».

Но что делать, если все это в книжке есть. Так и в жизни всякого из нас было и будет много безусловно ненужного и дурного, так и в сознании полно ненужных, неприятных, может быть даже и вредных воспоминаний, которые очень бы хотелось вытеснить, вымарать, вычеркнуть — но никак. В жизни не скажешь, что вот у нас одни соседи по этажу — Курагины, а другие — Карагины, не дело, пусть-ка кто-нибудь из них поменяет фамилию, а то мы их путаем. В теории книга отличается от жизни тем, что в ней гармоничный мир можно создать искусственно, но в том и стратегия Толстого в романе, что по этому пункту книга от жизни не отличается. Допустим, в ней много лишнего, но и в этом она подражает нам. Мы узнаём себя в устройстве книжки, чувствуем родство с телом «Войны и мира».

 

Фрагмент из книги Вячеслава Курицына «Главная русская книга. О “Войне и мире” Л.Н. Толстого», выходящей в издательстве «Время» (Москва)

caret-downclosefacebook-squarehamburgerinstagram-squarelinkedin-squarepauseplaytwitter-square