Ах, что это за садочек,
За зелененький такой?
Ах, что это за мальчишка,
Разбессовестный такой?
Народная песня
1.
Честь имею предложить читателям из нашего разрозненного, но тесного круга фрагмент из моей новой, еще не опубликованной, книги о Корнее Чуковском как модернистском критике, исследователе детской психологии и поэте, искавшем в своем «триедином» творчестве воображаемые убежища или «сценарии спасения» от поглощающих и нивилирующих индивидуальность тоски, массового одурения, а также глобальных исторических катастроф и неизбежных житейских бед. Предлагаемый фрагмент написан в традиционном историко-литературном жанре, но читатель вправе, конечно, искать в нем эзопов язык, отсылающий к проблемам современной благородной сетевой интеллигенции, ищущей делать жизнь с кого. Только я за найденные аллюзии не отвечаю.
В центре моего внимания будет рождественская детская сказка-поэма Корнея Чуковского «Крокодил» – прародительница всех его детских сказок 1920 – 1940-х годов, – начатая до революции и впервые опубликованная в бурном 1917 году с иллюстрациями художника Ре-Ми (Н.В. Ремизова) в двенадцати номерах журнала «Для детей», выпускавшегося в качестве приложения к «Ниве».
Коротко напомню читателям, позабывшим эту сказку сказок, о ее крайне запутанном (абсолютно алогичном) трехчастном сюжете (по публикации 1917 года). В первой части цивилизованный иностранец-полиглот Крокодил Крокодилович, обиженный и униженный обитателями Петрограда, проглотил обидчиков, но был наказан и прощен доблестным мальчиком Ваней Васильчиковым, отпустившем его в Африку на аэроплане с рожденственскими подарками. Во второй части Крокодил, прилетевший из Петрограда, показан в кругу семьи – чадолюбивой Крокодилицы и детишек с рифмующимися водевильными именами Тотоша, Кокоша (в начале XX века в Одессе и Петербурге пользовался популярностью одноименный фарс о двух легкомысленных буржуа) и Лелеша. Крокодила навещают прожорливый вальяжный царь Гиппопотам и сановные звери, которым гостеприимный хозяин рассказывает о страданиях животных в петроградском Зоологическом саде. В порыве негодования звери дружно отправляются на помощь своим братьям и сестрам. В третьей – самой страшной – части армия зверей во главе с Крокодилом захватывает город и одолженную у «сусальной» детской писательницы Лидии Чарской милую девочку Лялечку, любящую «вишневый компот». Но доблестный герой Ваня Васильчиков, заимствованный из патриотической литературы Германской войны и английской скаутской агиографии, побеждает врага, освобождает маленькую пленницу и заключает со всеми зверями вечный мир.
В этой сумбурной (но очень музыкальной) сказке, несколько раз напечатанной огромными тиражами в 1917 – 1920-е годы, проницательные читатели и цензоры находили самые разные и самые невероятные политические намеки – на кайзера Вильгельма, на генерала Корнилова, на министра Керенского, на генералов Юденича и Деникина, на Кронштадский мятеж, на Троцкого, Ленина, советскую власть, интервентов и т.д. Сам Чуковский вольные анахронические ассоциации категорически отвергал, но они возникали вновь и вновь по воле (если так можно сказать) российской истории, когда события в столице и стране менялись с калейдоскопической быстротой, вовлекая в свой водоворот взрослых и детей. Показательно, что первое отдельное издание сказки под названием «Приключения Крокодила Крокодиловича» вышло массовым тиражом под эгидой Петроградского Совета рабочих и красноармейских депутатов и поначалу было воспринято как произведение революционное, даже левацкое. Так, в воспоминаниях о Гражданской войне в Коктебеле Илья Эренбург телеграфически обобщал: «Голод. В доме сыпняк. Устроил детскую площадку для крестьянских детей. “Дачники” травили: “Интернационал. Большевизм. Крокодила (Чуковского) читает”». Пройдет всего несколько лет и сказка Чуковского начнет толковаться советскими критиками как вражеская вылазка.
В предлагаемом фрагменте я обращусь к литературной генеалогии второй, политической, части сказки, посвященной …
2.
… патетическому революционному монологу сервильного придворного Крокодила Крокодиловича, только что целовавшего ноги царю Гиппопотаму, а теперь развлекающего дремлющего после звериной попойки сюзерена новостями из далекой России.
Крокодил начинает свою длинную монотонную речь, напоминающую оперную арию (сказка вообще строится не только кинематографически, как писал в замечательной книге о Чуковском киевский филолог Мирон Петровский, но и как игривая комическая опера а ля Оффенбах), с рассказа об ужасном Зоологическом саде, который ни разу не упоминался в ее первой, петроградской, части:
– Узнайте, милые друзья,
Потрясена душа моя.
Я столько горя видел там,
Что даже ты, Гиппопотам,
И то завыл бы, как щенок,
Когда б его увидеть мог.
Там наши братья, как в аду –
В Зоологическом саду.
О, этот сад, ужасный сад!
Его забыть я был бы рад.
Там под бичами сторожей
Немало мучится зверей,
Они стенают, и ревут,
И цепи тяжкие грызут,
Но им не вырваться сюда
Из тесных клеток никогда.
Там слон — забава для детей,
Игрушка глупых малышей.
Там человечья мелюзга
Оленю теребит рога
И буйволу щекочет нос,
Как будто буйвол – это пёс (здесь и далее курсив в цитатах мой. – И.В.).
Затем Крокодил (зверь, в культурной мифологии славящийся своими коварными слезами) рассказывает рогатым и клыкастым слушателям душераздирающую историю о своем племяннике, окончившем свои дни в Зоологическом саду. Приведем этот печальный мемуар целиком:
Вы помните, меж нами жил
Один весёлый крокодил…
Он мой племянник. Я его
Любил, как сына своего.
Он был проказник, и плясун,
И озорник, и хохотун,
А ныне там передо мной,
Измученный, полуживой,
В лохани грязной он лежал
И, умирая, мне сказал:
«Не проклинаю палачей,
Ни их цепей, ни их бичей,
Но вам, предатели друзья,
Проклятье посылаю я.
Вы так могучи, так сильны,
Удавы, буйволы, слоны,
Мы каждый день и каждый час
Из наших тюрем звали вас
И ждали, верили, что вот
Освобождение придёт,
Что вы нахлынете сюда,
Чтобы разрушить навсегда
Людские, злые города,
Где ваши братья и сыны
В неволе жить обречены!» —
Сказал и умер.
Я стоял
И клятвы страшные давал
Злодеям-людям отомстить
И всех зверей освободить.
Вставай же, сонное зверьё!
Покинь же логово своё!
Вонзи в жестокого врага
Клыки, и когти, и рога!
История замученного племянника побуждает зверей идти походом на Петроград, чтобы освободить, как уже говорилось, несчастных братьев и сестер.
В этой, по словам советского педагога Зинаиды Столицы, «утомительной повести о зверинце» дети-слушатели, согласно проведенным опросам, сочувствовали – но без особого энтузиазма – томящимся в зоопарке животным, а критики и исследователи Чуковского находили ехидную пародию на русскую гражданскую поэзию. Так, Н.К. Крупская возмутилась высмеиванием рептильным агитатором «Несчастных» Н.А. Некрасова – любимого поэта Ильича. Если развернуть короткую инвективу Крупской из статьи о сказке, вышедшей в «Правде» в 1928 году, то, скорее всего, ее разозлило то, что в уста Крокодила Корней Чуковский вложил призывные стихи некрасовского каторжника-агитатора Крота, ассоциировавшегося в сознании марксистки с аллегорическим образом революции как «крота истории» (Будрайтскис) (вообще как забавны случайные звуковые переклички на «КР» в этом историко-идеологическом микросюжете – Крупская, Крокодил, Корней, Некрасов, Крот, каторжник – только Константина Романова не хватает!).
Мирон Петровский, вослед за Чуковским, указал на пародирование в «Крокодиле» исповеди лермонтовского мцыри (уточним, что не только классическое «Ты слушать исповедь мою сюда пришел, благодарю…», но и не менее классическое «Я мало жил, и жил в плену. / Таких две жизни за одну, / Но только полную тревог, / Я променял бы, если б мог. / Я знал одной лишь думы власть…» и т.д.). Петровский также подробно остановился на творческом препарировании в сказке политической сатиры Ф.М. Достоевского на посредственного писателя-прогрессиста с трагической судьбой Н.Г. Чернышевского, вещавшего из чрева огромной рептилии («Крокодил. Необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже», 1865).
Александр Степанов увидел в монологе Крокодила, посвященном горькой филиппике увядшего в клетке племянника, ироническую обработку переведенного В.А. Жуковским «Шильонского узника» (образ швейцарского политического заключенного Франсуа Бонивара).
В свою очередь, Олег Лекманов в статье 2005 года нашел в революционной ламентации Крокодила отсылки к «Железной дороге» Некрасова и рефрену «О, Сад» из авангардистского «Зверинца» (1909) Велимира Хлебникова – произведения, которое критик считал талантливым подражанием «поэту демократии» и анархизма Уолту Уитмену.
К этим наблюдениям можно добавить, что мотив «злых городов»-тюрем в монологе Крокодила, очевидно, восходит к руссоистской тираде пушкинского Алеко (того, что ходил с медведем – косматым «беглецом родной берлоги» – по селеньям) о «неволе душных городов», а апелляция к слушателям «Вы помните, меж нами жил…» стилистически перекликается с известным стихотворением о романтическом изгнаннике Адаме Мицкевиче, мечтавшем о всеобщем братстве. Пушкинскими (и в известной степени рылеевскими) романтическими концептами являются также «клятвы страшные» (ориентальная поэма «Бахчисарайский фонтан»), «бичи» и «цепи» («ярмо с гремушками да бич» из известной религиозно-политической «басни» Пушкина) и призывы к мести, обыгранные в монологе Крокодила.
В общем и целом ритмически и стилистически монолог Крокодила воспроизводил образцы агитационной лирики, вроде михайловского перевода стихотворения Генриха Гейне:
Недуг убил во мне все силы,
И, чуя близкий зов могилы,
Потрясена душа моя…
За радости – за миг их каждый
Досадой горькой я платил;
Томяся голодом и жаждой,
Я ел полынь и уксус пил:
Мой день заботы отравляли
Пустой и мелкой суетой <…>
Прощайте! Там, за гробом, братья,
Я вас приму в свои объятья!
Замечательно также, что в раннем варианте сказки возмущенные звери шли из Африки в далекую страну под спародированные автором слова «Рабочей Марсельезы» П.П. Лаврова, впервые опубликованной в 1875 году в газете «Вперед» и чуть не ставшей гимном обеих революций (Колоницкий):
Вставай же, могучий звериный народ!
Тебя поведу я в далекий поход!
За мною, герои, за мною, вперед!
Иными словами, монолог Крокодила представляет собой настоящий горячительный коктейль-попурри из высокопарных слов и клишированных образов, давно усвоенных русской литературой и демократической журналистикой XIX – начала XX века.
3.
Между тем веселый и злой литературный критик и мастер издевательских литературных пародий Чуковский, метил в своей стихотворной сказке, выросшей из его ранних прозаических и стихотворных сатир, не только в «социально-романтическую гвардию», но и в наследовавших ей модернистов-современников. Так, в печальной истории об умирающем «в лохани грязной» племяннике Крокодила Крокодиловича преломляется центральная (заглавная) тема произведения автора, бывшего на протяжении нескольких лет объектом сочувственно-зубодробительной критики Чуковского, – Леонида Андреева. В экспрессионистском рассказе последнего «Проклятие зверя» (1908), вызвавшем шумный общественный резонанс, безымянный протагонист, придя к выводу, что люди – это звери, берет извозчика и отправляется в Зоологический сад.
Здесь его пристальное внимание обращают на себя «павильоны, клетки, проволочные и железные загородки, каменные бассейны и гроты», в которых «смутно и заманчиво» мелькают «многочисленные движущиеся фигуры зверей с их характерными, звериными и птичьими, столь отличными от человека очертаниями и окраской» – «огромный, мясистый, отвратительный рот гиппопотама, высовывающийся из грязной воды», маленькие, отчаянно горланящие птички и смешные обезьяны. Вдруг, «пригладываясь к метавшимся в клетке зверям», он замечает со страхом, «что весь этот звериный птичий, водяной мир» вокруг него «задыхается от неестественной, дикой, нелепой жары», причем «задыхается молча, не жалуясь, никем не понимаемый, одинокий в звериной пестроте своей». Глядя в глаза индийскому тигру (как, кстати, и лирический герой Хлебникова!), повествователь чувствует стыд перед зверем «за нашу человеческую глупость».
Вспомнив с тоскою все зоологические сады, которые он видел в прошлом, герой «очень ясно и упорно» представляет себе бегство зверя из зверинца:
<…> тигр в цилиндре, в перчатках, скрывающих когти, берет билет у кассы и едет по подземной дороге. Потом по железной дороге. У него чемодан из желтой кожи, увязанный ремнями плед, и он все едет, едет. До Индии ведь так далеко!.. И в руках у него палка с серебряной ручкой, а во рту огромная дымящаяся сигара. Едет…
(Этот образ оцивилизованного хищника пародически отзывается в образе Крокодила в цилиндре, пальто, с чемоданом и папиросой в зубах, каким он изображен Чуковским и Ре-Ми в первой части сказки).
Наконец, полет воображения героя Андреева прерывает страшный «загадочный голос зверя», где человеческие фразы как будто выкрикиваются «на неизвестном, но очень выразительном языке». «Это было чувство бешенного гнева, – говорит рассказчик, – громовая музыка непрерывных огненных проклятий; но посколько он оставался звериным – в нем было еще что то, неподдающееся определению, но еще более страшное». Герой спешит к клетке, откуда раздается этот страшный и угрожающий крик и видит:
Мелькнула темная, скользкая спина, одно-два бесспокойных, ломаных движения, тяжелый грустный вздох, фырканье – и на поверхность выбрался он, тот, который кричал. Повернулся тяжело, вздохнул так, словно у него была одышка и неподвижно уставился на нас, как бы давая время лучше разглядеть его безобразное, скуластое, страшное лицо. Повидимому, он был стар, очень болен и скоро должен был умереть <…> и когда он открывал рот и молча скалился, видны были испорченные, гнилые, искрошенные зубы… он смотрел дальше (нас) – гораздо дальше. И вот тут он снова закричал, сразу, всею полнотой и силой этого дикого, неслыханного крика. И так же сразу, весь похолодев от чувства непередаваемого ужаса, я понял, что он – проклинает.
Этот неназванный зверь «стоит в своей грязной лоханке, посередине огромного города, перед кучкою каких то господ – и проклинает проклятием зверя и город этот, и людей, и землю, и небо. Он стар, он очень болен и скоро должен умереть». «Было бы безумием пытаться передать всю грозную силу проклятий несчастного зверя, – заявляет герой. – Все ядовитые слова, какими обмениваемся мы, люди, когда хотим выразить наше неудовольствие друг другу или небу, кажутся комариными укусами сравнительно с этой речью, где каждый напряженно трепещущий звук был налит смертносным ядом». Он вспоминает «благородный гнев библейского Иова», «гневные упреки Каина», «проклятия пророков, какие посылали они на голову нечестивых городов и народов». Но что значат все эти тирады перед «простым, как голос самой оскорбленной земли, проклятием умирающего зверя», бросающего «свой голос в их чудовищную, безумную пустоту». Рассказчику кажется, что «вместе с проклятием его встают из гроба гигантские тела умерших столетий; и идут торжественно в кровавой мгле, и новые встают за ними». Наконец, он осознает, что сам является объектом проклятия умирающего зверя. «Он проклял меня! – обращается он к возлюбленной. – Слышишь, он проклял меня <…> О город! Проклятый город!».
В символистском рассказе Андреева не указано наименование умирающего зверя, проклинающего города и цивилизацию. Но критики и пародисты быстро идентифицировали этого «левиафана» как рептилию. В 1911 году Иван Щеглов пишет «вольное подражание рассказу Леонида Андреева “Проклятие Зверя”» под названием «Плач крокодила». Герой этой пародии, оказавшись на Невском проспекте возле Пассажа, почти одновременно с полуденной пушкой слышит издали «жалобный плач крокодила»:
Где он плакал не знаю – в Зоологическом саду на Петербургской стороне, на Черной речке, или в моем собственном животе… Но лишь только я услышал этот пронзительный, раздирающий душу плач – я вдруг все понял, все понял, все понял… Я понял, что крокодил издыхал в каменных тисках бездушного города и оплакивал пресмыкавшихся в нем червяков-человеков, и проклинал его своим зловещим последним крокодиловым проклятием. Я понял вдруг, в этот раз все жестокое бессмыслие городского бытия… Я понял также, что барабанщик-амур, и черно-желтый кот, и зеленые галстухи, все это рабья дань бессмысленного городского бытия!.. И я понял, между прочим, еще другое: я понял, что я сильно голоден и надо где-нибудь закусить?..
В программной книге «Леонид Андреев большой и маленький» (1908) Чуковский представил андреевские проклятия как актерскую бутафорию и привел ряд критических оценок современниками рассказа «Проклятие зверя» о крике умирающего в «грязной лохани» животного и других «анархистских» произведений писателя. Политическое «красноречие дурного вкуса», писал Мережковский, «особенно тягостно там, где речь идет о самом святом для Андреева и для его читателей». И продолжал: «Горько сознаться, что в русской революции дела, достойные титанов совершаются под песни пигмеев, под такие гимназические вирши, “Вставай, подымайся, рабочий народ”. – Неужели наша свобода родилась глухо-немою, или это все еще древнее косноязычие рабов?».
Мы полагаем, что в своем монологе-арии Крокодил Чуковского вспоминает именно андреевского страдающего крокодила («Измученный, полуживой, / В лохани грязной он лежал / И, умирая, мне сказал…»), вкладывая ему в уста некрасовские гражданские проклятия братьям, забывшим о нем, и, возможно, ассоциируя узника Зоологического сада с осмеянным в «Крокодиле» Достоевского Чернышевским, которого революционеры-народники неоднократно пытались вызволить из сибирской каторги.
Более того, похоже, что не только Чуковский, но и Хлебников в своем «Зверинце» полемически отталкивался от «Проклятия зверя» Андреева, представляя Зоологический сад, напугавший прозаика, богатым духовным миром экзотических животных, выражающих разные веры мира (пессимиста Андреева Хлебников, как известно, не жаловал).
Попутно заметим, что Чуковский обнаружил в хлебниковском «Зверинце» два заимствования из “Song of Myself” («Песнь о себе», 1892) Уолта Уитмена – длинный период с указательным местоимением «где», описывающий зверей в 33-м разделе цикла (см. ниже) и фразу поэта, что «взгляд зверя значит больше, чем груды прочитанных книг», которую «Уот Уитмэн повторял неоднократно». Как бы горячо ни отрицал Хлебников своего знакомства с творчеством американского поэта в период создания «Зверинца» (этому вопросу посвящены работы А.Е. Парниса и Рона Вроона), едва ли приведенная Чуковским строка о взгляде зверя могла быть случайным совпадением с известным стихом из опубликованного критиком в 1907 году перевода 13-го раздела «Листьев травы»: “Oxen that rattle the yoke and chain or halt in the leafy shade, what is that you express in your eyes? / It seems to me more than all the print I have read in my life” («Быки, когда вы громыхаете ярмом и цепями или стоите под тенью листвы, что выражается в ваших глазах? / Мне кажется, больше, чем то, что за всю мою жизнь мне довелось прочитать».
Но даже если допустить, что Чуковский ошибся, говоря о воздействии Уитмена на «Зверинец» Хлебникова, в любом случае автор детской сказки о Зоологическом саде прекрасно знал соответствующие стихи животнолюбивого американского поэта, отозвавшиеся, как мы полагаем, в описании нашествия зверей и их будущего братания с людьми в сказке о Крокодиле в Петрограде:
Где пантера снует над головою по сучьям, где охотника бешено бодает олень,
Где гремучая змея на скале нежит под солнцем свое вялое длинное тело, где выдра глотает рыбу,
Где аллигатор спит у реки, весь в затверделых прыщах,
Где рыщет черный медведь в поисках корней или меда,
<…> где бобр бьет по болоту веслообразным хвостом,
Где плавает самка кита с детенышем, не отстающим от нее ни на миг,
Где пароход развевает вслед за собой длинное знамя дыма,
Где плавник акулы торчит из воды, словно черная щепка,
Где телки пасутся, где гуси хватают короткими хватками пищу,
Где стадо буйволов закрывает собою всю землю на квадратные мили вокруг, и т.д.
У Чуковского милая девочка, гуляющая с куклой по Таврической улице, становится первой свидетельницей звериного освобождения-вторжения:
<…> Вдруг увидала Слона.
Боже, какое страшилище!
Ляля бежит и кричит.
Глядь, перед ней из-под мостика
Высунул голову Кит.
Лялечка плачет и пятится,
Лялечка маму зовёт…
А в подворотне на лавочке
Страшный сидит Бегемот.
Змеи, шакалы и буйволы
Всюду шипят и рычат.
Бедная, бедная Лялечка!
Беги без оглядки назад!
В финале сказки Чуковского страшный сад из монолога Крокодила неожиданно (как все в этом произведении) превращается в возвращенный Эдем, где люди и звери, сменившие мечи на орала (то есть клыки на улыбки) оказываются братьями и сестрами, как в «Песни Радости» Шиллера-Бетховена (Лекманов, Свердлов):
И наступила тогда благодать:
Некого больше лягать и бодать.
Смело навстречу иди Носорогу —
Он и букашке уступит дорогу.
Вежлив и кроток теперь Носорог:
Где его прежний пугающий рог!
Вон по бульвару гуляет тигрица —
Ляля ни капли её не боится:
Что же бояться, когда у зверей
Нету теперь ни рогов, ни когтей!
Ваня верхом на Пантеру садится
И, торжествуя, по улице мчится.
Или возьмёт оседлает Орла
И в поднебесье летит как стрела.
Звери Ванюшу так ласково любят,
Звери балуют его и голубят.
Волки Ванюше пекут пироги,
Кролики чистят ему сапоги.
По вечерам быстроглазая Серна
Ване и Ляле читает Жюль Верна.
А по ночам молодой Бегемот
Им колыбельные песни поёт.
Вон вкруг Медведя столпилися детки
Каждому Мишка даёт по конфетке.
Счастливы люди, и звери, и гады,
Рады верблюды, и буйволы рады.
Иначе говоря, сад рифмуется теперь не со существительным «ад» (Мароши), а с кратким прилагательным «рад», являющимся эмоциональной кодой последующих сказок Чуковского, и с примирившимися с людьми «гадами», отсылающими взрослого читателя модернистской эпохи к навеянной молитвой Ефрема Сирина и легендой о Франциске Ассизском, трогательной молитве «болотного попика» (духа-целителя или болотного растения) Александра Блока:
Тихонько он молится,
Улыбается, клонится,
Приподняв свою шляпу.
И лягушке хромой, ковыляющей,
Травой исцеляющей
Перевяжет болящую лапу.
Перекрестит и пустит гулять:
«Вот, ступай в родимую гать
Душа моя рада
Всякому гаду
И всякому зверю
И о всякой вере».
И тихонько молится,
Приподняв свою шляпу,
За стебель, что клонится,
За больную звериную лапу,
И за римского папу (1905).
Блоковская молитва, характерная для «болотного» периода в его символистской трилогии, описанного Чуковским в программной книге о поэте («Теперь же его “небо упало в болото” [потом спародировал в «бегемот провалился в болото»? – И.В.], и перед ним, как пузыри на трясине, возникли какие-то болотные бесы, ведьмы, карлики, попик и болотная Ночная Фиалка»), впоследствии найдет отражение в детской утопической сказке о добром докторе Айболите, в которую вошли ранние заготовки к «Крокодилу».
4.
В этом мифопоэтическом контексте, как мы полагаем, высвечивается еще один источник пародического обращения Крокодила Крокодиловича к саду («О этот сад, ужасный сад…») – источник исключительно важный для «литературной религии» Чуковского, хотя и далекий от зоологии.
В ранних статьях о последней пьесе А.П. Чехова «Вишневый сад» Чуковский отмечал, что сад прекрасен потому, «что ненужный в сущности ни Гаеву, ни Раневской, он тем самым и потому нужен их душе, нужен Богу». Именно «весь белый», «молодой», «полный счастья» вишневый сад Чехов сделал «главным героем своей предсмертной поэтической пьесы». Совершенно, очевидно, что критик здесь цитирует слова Раневской из ключевого для комедии заочного спора аристократки-хозяйки и студента-разночинца Пети Трофимова. Любовь Андреевна восклицает: «Весь, весь белый! О, сад мой! После темной, ненастной осени и холодной зимы опять ты молод, полон счастья, ангелы небесные не покинули тебя…». В свою очередь, Петя в не менее патетическом монологе вспоминает об ужасах крепостного права: «О, это ужасно, сад ваш страшен, и когда вечером или ночью проходишь по саду, то старая кора на деревьях отсвечивает тускло и, кажется, вишневые деревья видят во сне то, что было сто, двести лет назад, и тяжелые видения томят их».
О гражданской инвективе Пети много писали критики 1900-1910-х годов, например, Григорий Петров в статье «В защиту Лопухина» (1911):
Ведь это – страшный сад. Аня, – говорит Трофимов дочери владелицы сада, – ваш дед, прадед и все ваши предки были крепостники, владевшие живыми душами. И неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа? Неужели вы не слышите голосов?.. О, это ужасно! Сад ваш страшен! Страшный тот сад! И страшная была жизнь в нем. Пропитан он весь потом и кровью людскою, а великая душа А. Чехова облила его молочным нежным цветом. На могилу прошлого не осиновый кол вбила, а рукою великой жалости к человеку насадила вишневый куст.
Примечательно, что в статье А.В. Амфитеатрова о «Вишневом саде» слова Пети прямо возводятся к некрасовской патетике, растиражированной его эпигонами:
Это – язык, которым четверть века назад учил состраданию и любви к трудящейся черной силе Некрасов маленького Ваню, восторгавшегося железной дорогою:
Прямо – дороженька. Насыпи узкие…
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то – всё косточки русские…
Сколько их, Ванечка, знаешь ли ты?
И, как теперь Варя трепещет, не отнял бы отрицатель «вишневого сада» младшую и прекраснейшую его вишенку Аню, так и тогда спутник Некрасова, генерал, убеждал поэта:
Знаете ль, зрелищем смерти, печали
Душу ребенка грешно возмущать…
И высмеивал горькую песню, стараясь заглушить ее славословием собору Стефана в Вене и Колизею в Риме…
Таким образом, агитационный, ничем не спровоцированный и абсолютно неуместный в куртуазном контексте африканской части сказки поли-пародический монолог Крокодила об ужасном саде превращает говорящую рептилию в очередного милого фразера Петю Трофимова (слабое эхо романтических бунтарей Алеко, Бонивара и мцыри, социалиста-резонера Чернышевского и гражданского поэта Некрасова, метафизического анархиста Андреева et tutti quanti), твердящего заезженные и запетые до лозунгов слова о страшном и ужасном саде-темнице и мести тиранам, в которых, как известно из истории того же 1917 года, когда вышла рождественская сказка Чуковского, быстро превращаются вышедшие из чрева чудовища-государства пламенные мстители-прогрессисты. Конечно, если их не остановит и не примирит с противниками героический мальчик Ваня Васильчиков с сабелькой, игрушечным ружьишком и благородной душой. Буди, буди! – как говорил один верующий, как младенец, герой Достоевского.
5.
Итак, что же происходит в литературном плане второй части рождественской сказки Чуковского, рассчитанной, как пародии Льюиса Кэрролла в сказках об Алисе, на взрослого читателя его времени? Используя определение друга Чуковского Ю.Н. Тынянова, в пародийном монологе плачущего Крокодила, «обнажается условность системы (точнее, нескольких родственных систем – романтической, народническо-гражданской и экспрессионистской) – и вместо авторского речеведения появляется речевое поведение автора, вместо речевой позиции – речевая поза <…> Подобно тому как в театрально-драматической пародии вместо героя выступает актер – в стиховой пародии вместо авторского лица выступает авторская личность с бытовыми (в нашем случае – идеологическими. – И.В.) жестами». И объектами такой «садистской» пародической подстановки становятся позерствующие литературные стили и лежащие в их основе политические «трам-там-там»-идеологии, историческими жертвами которых везде и всегда, в первую очередь, становились дети.
Можно сказать, что смех страстного индивидуалиста Чуковского в поэме, не без основания названной бдительной Крупской «буржуазной мутью», – это смех сквозь крокодиловы слезы над унылой русской (да только ли русской?) публицературой (равно как и над отжившей детской литературой в духе Лидии Чарской и патриотическими дифирамбами маленьким героям-добровольцам начала Первой мировой войны). В конечном счете эта веселая и горькая пародия Чуковского не только создала новый продуктивный литературный жанр (детский сказочный эпос [Петровский]) из старых материалов (Тынянов; Гаспаров, Паперно; Тименчик; Безродный), но и стала своего рода детской прививкой (лечение подобного подобным) от вируса серьезной до фанатизма взрослой литературищи. «Белый», «молодой», счастливый сад, в котором есть место всякому зверю (от крота до гиппопотама) и всякой вере (от монархизма до Карла Маркса), существует только на детской площадке утопического воображения насмешливого литературного критика (кто только ни называл его циником!), восторженного исследователя детского языка и модернистского поэта-колдуна, не раз сравнивавшего свое творчество для детей с родственными их сознанию первобытно-шаманскими пением и пляской. Но тут я, кажется, сам, прости господи, встаю в какую-то ораторскую морализаторскую позу. Впрочем, что же нам, говорунам, еще остается делать внутри нашего глухого, слепого, немого и прожорливого левиафана?
Библиография
Амфитеатров А.В. Цветы «Вишневого сада». Курганы. СПб., 1909. С. 67-75.
Андреев Леонид. Проклятие зверя. СПб., 1908.
Безродный М. Ключи сказки: [рецензия] // Литературное обозрение. 1987. № 9. С. 61–64.
Блок А.А. Собрание сочинений в восьми томах. М. Л., 1960. Т. 2. Стихотворения и поэмы. 1904-1908.
Богданов Константин. О Крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и экзотизмов / А.К. Богданов. М. : НЛО, 2006. С. 146-181.
Будрайтскис Илья, Semper in motu: марксизм и метафора «старого крота» // Социология власти 28 (2), 35-61, 2016. 5, 2016.
Гаспаров Б. М., Паперно И. А. «Крокодил» К.И. Чуковского: к реконструкции ритмико-семантических аллюзий // Тезисы I Всесоюз. (III) конф. «Творчество А.А. Блока и русская культура XX века». Тарту: [ТГУ], 1975. С. 165–169.
Гуськов Н.А. Топос «звери в городе»: к проблеме комментирования сказки К. И. Чуковского «Крокодил» // Детские чтения. 2018. Т. 14. № 2. С. 26.
Колоницкий Борис. «Товарищ Керенский»: антимонархическая революция и формирование культа «вождя народа» (март — июнь 1917 года). М., 2017.
Крупская Н.К. Педагогические сочинения. Т. 10. М., 1962.
Лекманов О. А., Свердлов М. И. Зверинец у Корнея Чуковского и у детских советских поэтов 1920–1930-х годов // НЛО. 2018. № 152. С. 174–188.
Мароши В.В. Зверинцы и зоосады в русской литературе XIX – начала XX в.: между раем и адом // Quaestio Rossica. 2015. № 1. С. 153-173.
Парнис А.Е. Вячеслав Иванов и Хлебников: К проблеме диалога и о ницшевском подтексте «Зверинца» // De visu. 1992. С. 39-45.
Петровский Мирон, Крокодил в Петрограде // Книги нашего детства. М., 1986.
Петров Григорий. В защиту Лопухина // Чеховский юбилейный сборник. М., 1910.
Петровский М. В Африку бегом // Новый мир. 2011. № 1. С. 145–170.
Степанов А.Г. Монолог Крокодила К. И. Чуковского: к проблеме источников и перекличек // Детские чтения. 2020. Т. 18. № 2.
Столица З. Элементы сказки в сочинении К.Чуковского «Приключение Крокодила Крокодиловича» и реакции дошкольников// Сказка и ребенок. Педологический сборник. М., 1928.
Тименчик Р.Д. Об одном источнике «Крокодила» // Некалендарный ХХ век. М., 2011.
Тынянов Ю.Н. Корней Чуковский // Воспоминания о Корнее Чуковском. Л., 1977.
Хлебников В. Зверинец // Садок судей. СПб., 1910.
Чуковский К.И. Собрание сочинений: в 15 т. М., 2012-2013.
Щеглов И. Жизнь вверх ногами. Юмористические очерки и пародии. СПб., 1911.
Vroon Ronald. “Khlebnikov and Whitman. A Reappraisal”. В: Velimir Khlebnikov 1922-2022. One Hundred Years of a Myth. Bologna, 2024. Pp. 243-261.