Какие отношения у меня были с врачами скорой помощи начиная с моих шести лет? Когда мне было шесть лет, не стало моего отца. И почти каждую ночь у меня случались приступы удушья из-за астмы, и ко мне приезжала скорая помощь.
Я мучилась этими приступами и до его смерти, но до этого папа был рядом со мной, и, когда врачи входили в комнату, он говорил мне:
— Дай руку, не бойся, я же с тобой.
Теперь его не было рядом со мной, и, вероятно, я бы хотела оказаться в одном месте с ним, где бы он ни был.
Каждую ночь я боялась своих приступов удушья, я знала, что они возникнут. И я буду совершенно безоружная перед взрослыми. Иногда приступ удавалось погасить до скорой непереносимо горьким порошком от астмы, я боялась его едва ли не больше уколов, так как он вызывал у меня тошноту и иногда рвоту. И я знала, что если не гадкий порошок, то появится, как потусторонний ангел весь в ореоле белого сияния и моего страха, врач скорой помощи. Худой, лысеющий мужчина лет сорока пяти — пятидесяти, а возможно, ему было и тридцать, и это я сейчас вспоминаю его пятидесятилетним.
Именно с ним был связан мой первый приступ стыда, когда он через трубку слушал мою тогда еще абсолютно плоскую грудную клетку. Тогда я вдруг впервые в жизни осознала, что я совершенно голая, я словно впервые ощутила собственную наготу.
Я, кажется, впервые испытала стыд и возбуждение сквозь него. Я до сих пор помню это белое сияние комнаты и чувство стыда, которое давило мне на виски до тошноты.
И все мои первые сексуальные фантазии были связаны с врачами очень-очень долго, с тем, что я объект, который рассматривают для его блага, всегда беспомощный объект.
Позже, когда мне уже исполнилось двадцать и я впервые столкнулась с паническими атаками и тревожным расстройством, ко мне тоже приезжала скорая. Они измеряли мое давление (кажется, какое-то запредельно высокое), и врач, осматривая меня, вдруг коснулся начала моего лобка — там, где уже видно волосы, он глупо засмеялся, но мне не было стыдно, только мерзко: точно мое тело из-за психической болезни находилось бесконечно далеко от меня. И все его прелести — тоже я не была в нем, в своем теле. И стыд тогда мне не был ведом, он ушел от меня, как сияние, его страшная чистота, и осталось только темное бытовое отвращение к действительности, отдельное от моего тела.
В болезни у тебя словно стирается имя и из себя самой ты превращаешься в пациентку с пневмонией, опухолью или еще чем-то, ты точно становишься равной своему диагнозу. И в этом для меня всегда, с самого раннего детства, было бесконечно много унижения.
Когда мы расстались с тобой, болезнь подошла к моему телу совсем близко, как подходила в детстве.
Ты спрашивал меня:
— Ну что, повернуть тебя на живот?
И мое тело становилось водой, и зрение заливал малиновый цвет, яркий как в детстве при температуре, и я вцеплялась в твою руку.
Больше ни с кем я так не наслаждалась собственной абсолютной беспомощностью.
На мгновение мне стало интересно, чувствую ли я тебя все еще лучше, чем всех остальных людей. И в вагоне метро я открыла твою страничку в соцсети, пока вагон качал меня, чужую пространству, в своем заботливом грохоте, я поняла, что нет. Больше нет.
Но в каждом моем сне открывается дверь, и я повисаю на твоей шее снова и снова. Объятия повторяются, как на быстрой перемотке.
Каким властным становится тело в болезни, как оно подчиняет себе сознание и личность, я только стала узнавать в этом году.
Итак, в моем теле произошла поломка, и постепенно болезнь стала подчинять его себе все больше. Как раньше подчиняло только желание; возможно, этот опыт — необходимая часть жизни любого живого существа, от которого невозможно отвернуться, как невозможно отвернуться от смерти.
В конце апреля меня начали мучить странные боли, часто невыносимые, я стала подозревать у себя аппендицит.
И вот ко мне снова приезжает скорая, кажется, впервые за десять или даже пятнадцать лет. Два красивых молодых врача отметают аппендицит и говорят, что это гинекология, за окном предлетняя майская ночь, наверное, час до рассвета. И они предлагают сделать мне обезболивающий укол, чтобы я могла поспать.
Удивительно, что мое тело для них сломанный объект или только для меня самой это так? Я поворачиваюсь на живот, и тупой мучительный стыд, а совсем не сияющий жжет мое нутро.
Мне хочется, чтобы ты был рядом со мной и взял меня за руку, как когда-то давно делал мой папа.
Когда они уходят, я лежу, прикрыв глаза, и комната и полулетнее небо кружатся пред моими ногами, и я ощущаю, как все мое тело стало ватным.
Теперь болит только место укола.
Я лежу с закрытыми глазами и вспоминаю, как папа читал мне «Буратино» и в комнате было тепло, как бывает тепло зимой, когда за окном кружится и сыпется снег и ему нет конца. Кажется, что вся планета только его.
Механизм утраты таков, что он всегда ищет повторения, и я искала его. Искала возможности возвращения в детство всегда, и с тобой тоже.
Перестаем ли мы быть детьми со смертью одного из родителей? У меня нет ответа на этот вопрос. Я знаю, что среди кладбищенских духов духи детей считаются самыми опасными, возможно, я такой дух.
Часто я представляю себя этим духом среди светлячков и могил, свежих и старых, я бегаю там — заблудившаяся навсегда шестилетняя. Девочка-упырь в поисках любви, безумная вампирка вроде героини Кристен Данст в «Интервью с вампиром», этот роман Энн Райс начала писать после смерти собственной дочери.
Иногда я думаю, что смерть — главный двигатель письма, попытка преодолеть ее, противостоять ей, приучить ее. Мы хотим обмануть ее, вырвать из нее тех, кого любим, выклянчить их у нее.
Но правда в том, что я никогда не была на могиле своего отца. Я предпочитаю думать, что он уехал, как мне сказали вначале: очень боялись, что я умру вслед за ним, и в каком-то смысле так и вышло. Я умерла и родилась снова с опытом смерти в сердцевине.
Но реальность фрагментарна, она распадается на мгновения и каждый раз собирается заново. И возможно, все дни просто делятся на счастливые и несчастливые, на дни жизни и дни смерти. На дни близости и дни утраты.
Последний теплый день в этом году, и я говорю другу, приехавшему из Питера:
— Хороший день.
Он соглашается со мной, ненадолго он останавливается у меня. И подсознательно я решаю, что в этот день он моим папой будет, как когда-то был ты.
Внезапно мы смотрим с ним футбольный матч на его ноутбуке. И меня начинает клонить в сон, я кладу голову на его плечо, и случайное тепло между мной и ним почти полностью повторяет то детское тепло с Буратино и папой, только Буратино заменяет мерный говор футбольного комментатора. А я получаю так желанное пространство сна с другим.
И в этой прерванной разорванной реальности он гладит мое ухо, там, где я ношу колечко-пирсинг, его пальцы снова и снова совершают круг по моей ушной раковине, и я засыпаю. Как в детстве.