Беловой автограф неизвестной прежде повести Михаила Алексеевича Кузмина (1872–1936) «Две Ревекки» находится в его личном архивном фонде в РГАЛИ (Ф. 232. Оп. 1. № 21), в одной папке с другой повестью, давно напечатанной и известной, — «Картонный домик» (1907). Это искусственное соединение — дело рук архивистов: повести были написаны в разное время.
Фактов, связанных с историей текста «Двух Ревекк», очень немного. На титульном листе автором указано время написания повести: ноябрь–декабрь 1917 — январь–февраль 1918. Есть сведения и о перспективе издания — рукописные пометы «Альманах “Эпоха” | Кожебаткин». Здесь фактическая сторона дела несколько увеличивается.
Александр Мелентьевич Кожебаткин (1884–1942), сын предпринимателя, был одним из незаурядных издательских деятелей Серебряного века. Он организовал издательство «Альциона», был секретарем символистского книгоиздательства «Мусагет», в революционном же 1917 году он задумал выпускать литературный альманах «Эпоха». Первая книга вышла в 1918 году из стен скоропечатни А. А. Левенсона и собрала crème de la crème российской литературы. В разделе «Поэзия» публиковались новые сочинения Андрея Белого, Валерия Брюсова, Александра Блока, Владислава Ходасевича и В. Ропшина (псевдоним революционера, одного из временщиков 1917 года, литератора и конфидента Зинаиды Гиппиус Бориса Савинкова). В разделе прозы была беллетристика Федора Сологуба, М. Кузмина, Алексея Толстого, Виктора Мозалевского и эссеистика Андрея Белого, Брюсова и философа Алексея Топоркова.
В первую «Эпоху» Кожебаткин взял повесть Кузмина «Шелковый дождь». Она о любви и творчестве: за что любят художника — за него самого или за его творения?
Вероятно, адресованная Кожебаткину повесть «Две Ревекки» могла предполагаться лишь для следующего выпуска альманаха. Как бы то ни было, 29 марта 1918 года в Дневнике отмечена запись: «“Ревекк” не берут». Вторая и последняя «Эпоха» вышла лишь спустя пять лет, в 1923 году. «Две Ревекки» упоминались как неопубликованное произведение в информационной рубрике «Ненапечатанное» альманаха «Дом искусств» (1921. № 1. С. 75).
С тех пор повесть оказалась в забвении на столетие. В двух словах, сюжет ее составляют описания отношений внутри любовного квадрата (нередкий случай в творчестве Кузмина), трагическая их развязка. Есть и ретроспективная сюжетная линия, повествующая о «другой Ревекке» и ее тетушке Елизавете Казимировне Штабель. Как это часто бывало в творчестве М. Кузмина, на страницах «Двух Ревекк» появляются персонажи, имевшие реальных и узнаваемых (интимному кругу читателей) прототипов. Разумеется, во внешности, пристрастиях и манерах «руководительницы» Травина, Елизаветы Казимировны, увлеченный историей русского символизма читатель признает теософку, конфидентку Вяч. Иванова Анну Рудольфовну Минцлову (1865–1910?). Ее жизни и мнениям посвятил «маленькую монографию» (авторское определение) покойный Н. А. Богомолов. Тайна ее исчезновения и вероятной кончины остается нераскрытой. До сих пор исследователи и любопытствующие знали только кратко пересказанную версию о самоубийстве Минцловой в водопадах Иматры, упомянутую Кузминым же в «мемуарной» части Дневника 1934 года. В повести Кузмин не только приводит эту версию, но и критически осмысливает ее.
А другого героя повести, Андрея Викторовича Стремина, пожалуй, вполне возможно сопоставить с его «перевернутым» тезкой — юнкером Николаевского инженерного училища, а позднее подпоручиком 18-го саперного батальона Виктором Андреевичем Наумовым. Кузмин был безрезультатно (не считая прекрасных мистических стихотворений третьей части сборника «Сети») увлечен им в то время, на которое пришлось его частое и близкое общение с Минцловой. Здесь стоит заметить, что и Минцлова, и Наумов уже бывали прототипами персонажей прозы Кузмина: достаточно вспомнить повести «Двойной наперсник» (1908), «Покойница в доме» (1912, опубл. 1913).
Несколько слов следует сказать о литературном фоне повести. Коротко его можно охарактеризовать как сентиментальный, романтический. Женское имя в заглавии напоминает о героине романа Вальтера Скотта «Айвенго»; встречается в «Двух Ревекках» имя героини знаменитого романа Ж.-Ж. Руссо «Новая Элоиза» Юлии; упомянуты авторы сентиментальных и романтических романов, неоднократно переводившихся на рубеже веков на русский язык, — Жан-Поль (Рихтер) и Евгения Марлитт (Йон).
Впрочем, романтическая «подкладка» повести свидетельствует не столько об авторском следовании традиции, сколько об ее критическом переосмыслении. Подобно тому как Кузмин подвергает сомнению версию таинственного исчезновения Штабель–Минцловой, так же иронически поступает он и со знаменитыми в русской литературе скандалами героинь Достоевского (они в повести именуются «великосветскими инфернальницами»), — Настасьи Филипповны, Аглаи Епанчиной, Лизаветы Тушиной.
Повесть М. Кузмина, подготовленная к печати Константином Львовым и Александром Тимофеевым, выйдет отдельной книгой в издательстве «Митиного журнала»; V.M с любезного разрешения издателя публикует две главы из нее.
Глава 2
Павел Михайлович тщетно старался вспомнить, как он нанял комнату в квартире г-на Сименса, он даже с трудом воссоздавал в воображении эту самую комнату, такую обыкновенную, земную, с тяжелою мебелью и пыльными портьерами. Зато он необыкновенно ясно вспомнил одни сумерки, когда вдруг за стеной кто-то заиграл на рояле. Ординарность положения (сумерки, стена, рояль) усиливалась еще тем, что играли Шопена. Не поэтическая обстановка поразила Травина, а сходство, сходство. Играл словно слепой или загипнотизированный человек: пальцы повиновались будто не его воле, то вдруг рассыпая бисер (опять погоняемый в гром золотой косой дождь), то бессильно тыкая не в те клавиши, бесформенно булькая не врозь аккордами, останавливаясь, засыпая, без ритма и темы, и опять нежно, чисто, ручьем гнались невидимым дыханием. Ни искусства, ни особенного толка не было в этой игре, но что-то большее, какая-то сила неопределенная и затягивающая… и опять не в этой игре, а в той, которую она напоминала.
Травин лег на холодный кожаный диван в изнеможении, хотя секунду перед тем готов был распахнуть дверь в соседнюю комнату с криком «Елизавета!». Ему вместо печальной комнаты виделось другое, тоже не очень веселое, помещение с окном под самым потолком и розовыми обоями, в котором словно плавали белесоватые глаза Елизаветы Казимировны Штабель, в то время, как она сама разыгрывала в гостиной через три комнаты сонаты Бетховена и Шопена. И сам Травин представился себе тогдашним семнадцатилетним мальчиком. Тридцатипятилетняя г-жа Штабель казалась ему старухой; или, вернее сказать, он относился к ней так, что не приходило в голову вопроса о ее возрасте. Она была ему матерью, старшею сестрою, обожаемой руководительницею — всем. И это сделалось помимо его воли, странными токами из огромных белых глаз, которые так и остались плавать у него в розовой комнате. Как все это печально кончилось! А Ревекка! ах да, вот она где, Ревекка! Он не был в нее влюблен, а совсем в другую, имени которой он даже теперь не помнил… ни имени, ни лица, ни подробностей этого почти гимназического романа. Было довольно глупо, но Ревекка умерла, умерла от тифа, но Елизавета Казимировна сказала, что девушка умерла для него, для его спасения. Действительно, все как будто успокоилось, то есть не успокоилось, а кончилось, провалилось куда-то; и девица, в которую он был влюблен, и коварный приятель, и вся их компания. Ревекка, та умерла. А куда девалась г-жа Штабель, знаменитая, пресловутая Елизавета Казимировна? Тоже умерла, и как странно, — утопилась в норвежской реке! Впрочем, она обыкновенно и не могла кончить, эта полная льняноволосая пророчица, ходившая, мягко ступая на пятки, близорукая, на все натыкавшаяся, в магическом полусне бродившая по сонатам Бетховена. Ее уроки ясновидения. Павел Михайлович ощущает теплые полные руки у своей шеи, сладкий запах ладана и «Нильской лилии», чувствует теплоту полной груди, его смаривает сон, и сонный голос г-жи Штабель твердит где-то:
— Смотрите, смотрите, вы не можете не видеть, Павлуша. Напрягайте силу, не гоните воображения: оно не мешает, помогает наоборот, ведет…
Травин смотрит через кристалл на расчерченный лист бумаги, в глазах у него зелено.
— Зелень какая-то… — бормочет он конфузливо.
— Да-да, зелень… Луг или поле… Смотрите еще.
Мальчик воображает, что по полю кто-то едет верхом, сочиняет целую историю, ему неловко, стыдно и жарко от близости руководительницы. Ладан и особенно «Нильская лилия» кружат ему голову…
Ничто не оправдалось. С Елизаветой Казимировной это случалось, но друзьями в вину ей не ставилось, но врагами повторялось с удовольствием. Как у женщины в сущности доброй, настоящих врагов у г-жи Штабель не было, но находилось немало охотников относиться к ней пренебрежительно и насмешливо. Анекдоты о ней не переводились и распространялись далеко за круг ее немалочисленных знакомых. Даже о самой смерти ее передавали как-то легкомысленно: будто бы, принадлежа к тайному обществу, она провралась и, будучи присуждена к смерти, бросилась в водопад, причем благодаря своей дородности долго не могла погрузиться в воду и перекатывалась с камня на камень. Кроме того, что такие рассказы были неприятно и непонятно жестоки, рассказчиков, очевидно, мало смущало, что тайные общества со смертными приговорами существуют разве только в кинематографических драмах и что Елизавета Казимировна погибла не в водопаде, а в обыкновенной, хотя и норвежской реке.
Травин, хотя и потерял из виду Елизавету Казимировну и воспоминание о ней сохранил тяжелое и не очень благодарное, возмущался такими рассказами и отзывался всегда о погибшей наставнице как о существе необыкновенном, одаренном большой, почти чудодейственной силой. Тем более что г-жа Штабель потонула, что бы там ни говорили, на самом деле, серьезно и безвозвратно.
Смерть Ревекки не возбудила никаких толков, так как девушка была мало кому известна и причина ее смерти была медицински естественна. Только Павлуша сохранил, может быть, внушенное ему, сознание, что эта черненькая, почти незнакомая ему родственница г-жи Штабель умерла для его счастья. Может быть, она его любила. Он видел ее три раза. Проходя по узенькой гостиной, он заметил у окна Ревекку, которая шила какой-то зеленый лоскут. Подняв узкие, страшно пристальные глаза на гостя, она печально сказала:
— Тетя сейчас выйдет. Подождите.
Сложив свое шитье, она прибавила вдруг:
— Сколько вам лет, Травин? Ведь вы — Травин?
— Вы угадали. Семнадцать лет.
Девушка помолчала, будто высчитывая что в уме, потом проговорила серьезно:
— Ну что же? Не так мало, — и вышла из комнаты.
Второй раз Ревекка вся сияла весельем, ласковостью и трогательною миловидностью. Они катались по взморью, и приятели Травина, и Елизавета Казимировна, и профессор Чуб. Молодая луна прозрачно плыла по смуглому небу, тени чернели, как рыбьи кости, по мокрым берегам тлели костры, и Ревекка пела Шуберта «Auf dem Wasser zu singen»*. Павел Михайлович вдруг заметил, какой вострый и маленький носик у певицы, а та рассмеялась и, сняв шляпу с белыми лентами, стала махать покидаемому морю, не прерывая пения. Третий раз он видел ее в гробу. На похоронах почти никого не было и из маленькой группы выделялась, как пудовая свеча, желтая, заплаканная, оплывшая г-жа Штабель. Она неловко и пухло крестилась, потом вытянув белый, белый палец к гробу, сказала Травину:
— Помни, она умерла для тебя!
Он это запомнил навсегда; хотя прошло с тех пор всего четыре года, он знал, что это навсегда.
Вот где она, Ревекка. Но какая же Ревекка Семеновна Штек? Зачем опять входит в его жизнь это имя?
Все эти воспоминания пробудились тогда, когда он в первый раз услышал в квартире Сименсов игру, столь похожую на исполнение Шопена Елизаветой Казимировной. Неужели, подумал он тогда, это играет сам Сименс? С хозяином он встречался иногда в темной передней и запомнил только, что тот был очень высок и чрезмерно стар. Травину казалось, что Льву Карловичу лет девяносто и что он может каждую минуту рассыпаться. Только придя от Яхонтовых, Павел подумал, из кого состоит семья Сименса. Насколько он мог заметить, кроме старика и прислуги никого в квартире не жило, хотя он иногда и слышал женские и мужские голоса, — вероятно, приходили гости.
Очень редко отворяли двери в передней и впускали или выпускали гостей, очевидно они ходили черным ходом; до сих пор Павел Михайлович не обращал на это внимания, теперь же это показалось ему очень странным.
В голове у Травина был какой-то неподвижный круговорот мыслей, все об Анне Петровне и о своей любви к этой необычайной девушке. Он отпер дверь французским ключом, не звонясь, и остановился, не снимая пальто и не зажигая света.
Теперь уже не Шопен был слышен, а соната, «ее» соната!.. Елизавета Казимировна именно ее, эту раннюю, N 4, сонату Бетховена особенно любила, находя в ней мистическое содержание, почти программное. Удивление было не в том, что играли эту сонату, ее часто исполняют и разучивают начинающие пьянисты, но самое исполнение, самая манера была не то что похожа, а просто та же самая, что у г-жи Штабель. Спутать, ошибиться не было никакой возможности. Павел Михайлович сел на стул у вешалки, как был, одетый. Через дверное стекло солнце красным квадратом лежало на коврике, словно стыдясь, что оно так долго заленилось на бессонном майском небе. Может быть, это пятно напомнило Травину розовую комнату и все то далекое, но он сорвался со своего неудобного стула в передней и влетел в гостиную, где ему никогда не случалось раньше бывать. Не очень поместительная темная комната отделялась от прихожей только портьерой, так что появление Травина не сопровождалось никаким треском, и четвертая соната спокойно продолжала свое течение. В покое света не было, и Павел Михайлович не разбирал, кто сидел за пьянино, свечи на котором не были зажжены. Заря еще далеко не погасла, но на полу у небольшой этажерки стояла лампочка с красным колпаком и разрозненно освещала женщину на коленях, перебиравшую кипу нот разного формата. Подбородок несколько выдавался, от нежной губы, чуть-чуть выпяченной, не ложилось тени, зато глубоко чернели снизу розовые глазницы и нежные вдавы висков. Узкие глаза были внимательно опущены, и лицо выражало спокойную и детскую серьезность. Темно-рыжие волосы были не по моде уложены на голове в виде корзинки. Сходство показалось Павлу Михайловичу разительным. На медном листе у печки, ярко вычищенном, смутно отражались двигающиеся руки и расплывшийся столб красной лампочки.
— Ревекка! — закричал Павлуша и поскользнулся на слишком блестящем паркете.
Девушка испуганно произнесла «Onkel», и ноты разлетелись разными форматами; дешевые издания уличных танцев и арий тяжелой кипой шлепнулись прямо у ног. Соната прекратилась, старческий голос спросил слишком громко, словно спросонья «что там?», но девушка уже опомнилась и, поняв, очевидно, хотя бы внешнюю сторону случившегося, оправила черную юбку у широкого лакированного пояса, почти не стягивавшего не очень узенькую талию, и сказала вопросительно:
— Г<осподин> Травин?
Теперь Павлу Михайловичу было стыдно своих мечтаний. Голос и лицо стоявшей перед ним девушки были, конечно, не той, далекой, которая, как он знал наверное, давно уже умерла, и даже ради его счастья. Он даже не мог понять, что заставило его искать этого сходства. Теперешняя Ревекка была довольно высокого роста, с энергичным, при всей своей милой детскости, лицом и веселыми узкими глазами, которые она в данную минуту лукаво переводила с Травина на пьянино и обратно. От потемневших румяно, словно запотелых, окон поднялся огромный сухой старик, нагибаясь, будто намереваясь сложиться вдвое, и опять слишком громко для своих лет произнес:
— Вы — веселый молодой человек; я давно это заметил. Вы отлично сойдетесь с г<осподином> Векиным. Это я свою племянницу так называю. Ревекка — Века — Векин. Слишком далеко, но мы понимаем и мне так нравится. Вот и все, что нужно. А господин она потому, что г<осподин> Векин — страшный сорванец, головорез и повеса, несмотря на свои восемнадцать лет.
Ревекка опять весело взглянула на Травина и сказала развязно:
— Г<осподин> Травин знает меня отлично от Анны Петровны, дочери генерала Яхонтова, а я знаю Павла Михайловича через Андрея Викторовича Стремина. Значит, мы почти что знакомы.
— Векин, Векин — всегда с секретами! — захохотал старик.
Павлу Михайловичу захотелось поймать их врасплох, и он выпалил:
— А Елизавету Казимировну Штабель вы не знаете?
— Какую такую Штабель?
Девушка сдвинула брови в недоумении, а старик снова опустился в темноту и сквозь хохот говорил, словно кашлял:
— Это опросный лист! Я должен писать на бумагу! Сколько имен, и все с батюшками. О, я люблю русский обычай: с батюшками.
Ревекка взглянула строго на старика, который охал, словно разваливался от собственного остроумия, и ответила просто:
— Нет, этой дамы я не знаю.
Травин закричал совсем глупо:
— Может быть, вы и четвертой сонаты Бетховена не играли.
Старик охнул в темноте:
— Векин, пожми этому господину Травину плечами.
Глава 3
Травину было так стыдно своего выступления, что он не только не исполнял поручения Яхонтовой, но, наоборот, всячески избегал встречаться с Сименсом и его рыжей племянницей. У генерала он врал, что будто он старается, но что ничто, мол, не удается. Между тем время приближалось к лету, и Анна Петровна нервничала, не зная, где установить свое местопребывание. Очевидно, это зависело от характера отношений между таинственным Стреминым и девицею Штек. Анна Петровна почти научилась сдвигать брови и часто впадала в такую рассеянность, что ничего не слышала из того, что лепетал ей Павел Михайлович; на отца она не обращала никакого внимания. Генерал сначала пробовал приставать к ней, куда же они поедут, но потом, покорившись судьбе, велел открыть три года уже не открываемый балкон и вставал нарочно в шесть часов, чтобы иметь возможность до публики напиться на балконе чаю, не надевая кителя, в чем, по-видимому, и полагал главную особенность дачного жилья.
У Сименса Травин почему-то всегда вызывал смех, и старик, грозя ему пальцем, твердил:
— Всегда думал, что вы — веселый молодой человек, а я редко ошибаюсь.
Павел Михайлович всегда в таких случаях поспешно скрывался в свою комнату, но однажды не поспел этого сделать, так как в переднюю вышла Ревекка и, улыбаясь, примолвила:
— Он вовсе не веселый молодой человек, онкель, а смешной дикарь, и если он сегодня не придет к нам пить чай с сушками, я с ним раззнакомлюсь.
Старик захлопал в ладоши и закричал: «Браво, г<осподин> Векин, я вас назначаю полицмейстером!», а девушка, подойдя близко к Травину, сказала очень серьезно:
— Почему же вы так плохо исполняете то, что поручила вам дочь генерала Яхонтова? Вы начали очень смешно, но отступать не надо. Сегодня будет Андрей Викторович. Приходите непременно. А то напишу письмо Анне Петровне и выведу вас на свежую воду. Я тоже заинтересована в этом. Так мы вас ждем в пять часов. И ведите себя умнее.
Травин не успел ничего сказать, как девушка уже скрылась, а г. Сименс хохотал, раскрыв беззубый рот, затем протрубил:
— Вот вам и г<осподин> Векин. Каковы строгости?
В словах Ревекки, а еще более во взгляде ее узких глаз, напоминавших крепкий бульон с морковным наваром, была какая-то дружеская настойчивость и повелительность, которой было неизбежно и славно повиноваться. Павел Михайлович не выходил из дому, так что опоздать в соседние комнаты было трудно. Оказалось, что в пять часов у Сименса был не чай, а попросту настоящий обед, и пирог дымился уже в столовой. Лев Карлович сам постучал в двери Травина и был одет в новый, длиннее колен, сюртук и галстук бантом. Стол был накрыт на четыре персоны, но обилие закусок и, главным образом, вин показывало, что ждали гостя, мнением которого дорожили. Павел Михайлович был слишком скромен, чтобы принять эти приготовления на свой счет и с понятным нетерпением ждал Стремина, с которым связаны были как-то все лица, которыми он, Травин, так или иначе интересовался.
Ревекка и Лев Карлович тоже, по-видимому, ждали посетителя и чувствовали известное стеснение: старик не смеялся, не приставал к Травину с уверениями, что тот — веселый человек, не назвал даже свою племянницу господином Векиным, девушка была просто рассеянна и теребила ярко-зеленые отвороты черного своего, в первый раз надетого платья. Разговор велся чопорно, главным образом о том, как Лев Карлович служил агентом в страховом обществе, как он вышел в отставку, сколько получает пенсии, что Ревекка — дочь его сестры, живет в том же доме, но ходит черным ходом, так как двери обеих квартир находятся друг против друга, если же ходить парадным, то нужно идти по улице, что мать Ревекки, Елизавета Карловна, так больна, так больна, что отказалась от удовольствия пообедать с ними, но это ничего не значит, она скоро поправится, они все опять соберутся, и молодой человек познакомится со старушкой, которая очень жаждет этого знакомства. Говорил Лев Карлович очень долго, временами кашлял и вытаскивал из сюртучного кармана большой клетчатый платок. Ревекка сидела у окна, все теребя свои отвороты, наконец сердито сказала:
— Полно, онкель, врать, все это пустяки, и г<осподину> Травину совсем не интересно.
Сименс сделал книксен и обидчиво ушел в столовую, где начал ковырять вилкой тертую селедку. Племянница вскочила, чтобы прекратить такой беспорядок, но старик не отдавал тарелку, и оба они принялись бегать вокруг накрытого стола, когда зазвонил требовательно звонок и несчастная селедка окончательно выпала из слабых пальцев г-на Сименса. Ревекка побежала было опрометью в переднюю, бросив старику:
— Фу, онкель, совсем как маленький! — но вдруг остановилась и, очевидно, передумав, подошла к Павлу Михайловичу и, сев с ним рядом, заговорила вполголоса:
— Это Андрей Викторович. Смотрите на него в два глаза, потому что он писаный красавец. Пожалуйста, не обижайтесь, если он вам что сгрубит, с ним это бывает, но вы будьте умным и не обращайте на это внимания. Этим вы доставите большое удовольствие и мне, и Анне Петровне. Вот еще что. Сегодня я буду необыкновенно любезна с вами; я вас предупреждаю, потому что вы человек наивный и легко можете выражать там всякие удивления по этому поводу. Так вот, чтобы без всяких там удивлений.
Девушка говорила быстро и как будто давала приказания, меж тем как лицо ее вдруг порозовело, в глазах запрыгали морковные живчики, даже волосы, казалось, порыжели, и вся она сделалась прелесть какая привлекательная. И опять дружеская настойчивость отнимала всякое сопротивление.
В комнату с мрачным бряцанием входил среднего роста офицер медленной и роковой походкой. Лицо его, замечательно, правда, красивое, было лишено какого бы то ни было выражения, кроме раз данного ему природой. Это же выражение было рассеянное презрение с несколько унылой мрачностью. Очень аккуратный костюм и картавое произношение придавали молодому человеку несколько фатоватый оттенок, но поношенная портупея, незастегнутый ворот аккуратного костюма и небрежная прическа говорили и о некотором, может быть, дешевом ухарстве и отваге. Смуглое лицо его не озарилось улыбкой при здоровании, и только кончики малиновых спелых губ чуть тронулись, когда он произносил перед Травиным, равнодушно, как рапорт:
— Стремин, Андрей Викторович.
Публикация и предисловие Константина Львова